Войти
Портал об устройстве канализации и водосточных труб
  • Что означает знак, когда на линии сердца вилка
  • Знаки на ладони- значение знаков на руке
  • Пепельная угроза: крупнейшие извержения вулканов в XXI веке - Давыдов
  • Откуда берутся молнии в плазменном шаре
  • Венера Милосская – идеал женской красоты
  • Какой материк пересекается всеми меридианами Земли
  • Рассказ о защитниках родины. Рассказы детям о великой отечественной войне

    Рассказ о защитниках родины. Рассказы детям о великой отечественной войне

    Л. Кассиль. У классной доски

    Про учительницу Ксению Андреевну Карташову говорили, что у неё руки поют. Движения у неё были мягкие, неторопливые, округлые, и, когда она объясняла урок в классе, ребята следили за каждым мановением руки учительницы, и рука пела, рука объясняла всё, что оставалось непонятным в словах. Ксении Андреевне не приходилось повышать голос на учеников, ей не надо было прикрикивать. Зашумят в классе, — она подымет свою лёгкую руку, поведёт ею — и весь класс словно прислушивается, сразу становится тихо.

    — Ух, она у нас и строгая же! — хвастались ребята. — Сразу всё замечает...

    Тридцать два года учительствовала в селе Ксения Андреевна. Сельские милиционеры отдавали ей честь на улице и, козыряя, говорили:

    — Ксения Андреевна, ну как мой Ванька у вас по науке двигает? Вы его там покрепче.

    — Ничего, ничего, двигается понемножку, — отвечала учительница, — хороший мальчуган. Ленится вот только иногда. Ну, это и с отцом бывало. Верно ведь?

    Милиционер смущённо оправлял пояс: когда-то он сам сидел за партой и отвечал у доски Ксении Андреевне и тоже слышал про себя, что малый он неплохой, да только ленится иногда... И председатель колхоза был когда-то учеником Ксении Андреевны, и директор машинно-тракторной станции учился у неё. Много людей прошло за тридцать два года через класс Ксении Андреевны. Строгим, но справедливым человеком прослыла она.

    Волосы у Ксении Андреевны давно побелели, но глаза не выцвели и были такие же синие и ясные, как в молодости. И всякий, кто встречал этот ровный и светлый взгляд, невольно веселел и начинал думать, что, честное слово, не такой уж он плохой человек и на свете жить безусловно стоит. Вот какие глаза были у Ксении Андреевны!

    И походка у неё была тоже лёгкая и певучая. Девчонки из старших классов старались перенять её. Никто никогда не видел, чтобы учительница заторопилась, поспешила. А в то же время всякая работа быстро спорилась и тоже словно пела в её умелых руках. Когда писала она на классной доске условия задачи или примеры из грамматики, мел не стучал, не скрипел, не крошился и ребятам казалось, что из мелка, как из тюбика, легко и вкусно выдавливается белая струйка, выписывая на чёрной глади доски буквы и цифры. «Не спеши! Не скачи, подумай сперва как следует!» — мягко говорила Ксения Андреевна, когда ученик начинал плутать в задаче или в предложении и, усердно надписывая и стирая написанное тряпкой, плавал в облачках мелового дыма.

    Не заспешила Ксения Андреевна и в этот раз. Как только послышалась трескотня моторов, учительница строго оглядела небо и привычным голосом сказала ребятам, чтобы все шли к траншее, вырытой в школьном дворе. Школа стояла немножко в стороне от села, на пригорке. Окна классов выходили к обрыву над рекой. Ксения Андреевна жила при школе. Занятий не было. Фронт проходил совсем недалеко от села. Где-то рядом громыхали бои. Части Красной Армии отошли за реку и укрепились там. А колхозники собрали партизанский отряд и ушли в ближний лес за селом. Школьники носили им туда еду, рассказывали, где и когда были замечены немцы. Костя Рожков — лучший пловец школы — не раз доставлял на тот берег красноармейцам донесения от командира лесных партизан. Шура Капустина однажды сама перевязала раны двум пострадавшим в бою партизанам — этому искусству научила её Ксения Андреевна. Даже Сеня Пичугин, известный тихоня, высмотрел как-то за селом немецкий патруль и, разведав, куда он идёт, успел предупредить отряд.

    Под вечер ребята собирались у школы и обо всём рассказывали учительнице. Так было и в этот раз, когда совсем близко заурчали моторы. Фашистские самолёты не раз уже налетали на село, бросали бомбы, рыскали над лесом в поисках партизан. Косте Рожкову однажды пришлось даже целый час лежать в болоте, спрятав голову под широкие листы кувшинок. А совсем рядом, подсечённый пулемётными очередями самолёта, валился в воду камыш... И ребята уже привыкли к налётам.

    Но теперь они ошиблись. Урчали не самолёты. Ребята ещё не успели спрятаться в щель, как на школьный двор, перепрыгнув через невысокий палисад, забежали три запылённых немца. Автомобильные очки со створчатыми стёклами блестели на их шлемах. Это были разведчики-мотоциклисты. Они оставили свои машины в кустах. С трёх разных сторон, но все разом они бросились к школьникам и нацелили на них свои автоматы.

    — Стой! — закричал худой длиннорукий немец с короткими рыжими усиками, должно быть, начальник. — Пионирен? — спросил он.

    Ребята молчали, невольно отодвигаясь от дула пистолета, который немец по очереди совал им в лицо.

    Но жёсткие, холодные стволы двух других автоматов больно нажимали сзади в спины и шеи школьников.

    — Шнеллер, шнеллер, бистро! — закричал фашист.

    Ксения Андреевна шагнула вперёд прямо на немца и прикрыла собой ребят.

    — Что вы хотите? — спросила учительница и строго посмотрела в глаза немцу. Её синий и спокойный взгляд смутил невольно отступившего фашиста.

    — Кто такое ви? Отвечать сию минуту... Я кой-чем говорить по-русски.

    — Я понимаю и по-немецки, — тихо отвечала учительница, — но говорить мне с вами не о чем. Это мои ученики, я учительница местной школы. Вы можете опустить ваш пистолет. Что вам угодно? Зачем вы пугаете детей?

    — Не учить меня! — зашипел разведчик.

    Двое других немцев тревожно оглядывались по сторонам. Один из них сказал что-то начальнику. Тот забеспокоился, посмотрел в сторону села и стал толкать дулом пистолета учительницу и ребят по направлению к школе.

    — Ну, ну, поторапливайся, — приговаривал он, — мы спешим... — Он пригрозил пистолетом. — Два маленьких вопросы — и всё будет в порядке.

    Ребят вместе с Ксенией Андреевной втолкнули в класс. Один из фашистов остался сторожить на школьном крыльце. Другой немец и начальник загнали ребят за парты.

    — Сейчас я вам буду давать небольшой экзамен, — сказал начальник. — Сидеть на место!

    Но ребята стояли, сгрудившись в проходе, и смотрели, бледные, на учительницу.

    — Садитесь, ребята, — своим негромким и обычным голосом сказала Ксения Андреевна, как будто начинался очередной урок.

    Ребята осторожно расселись. Они сидели молча, не спуская глаз с учительницы. Они сели по привычке на свои места, как сидели обычно в классе: Сеня Пичугин и Шура Капустина впереди, а Костя Рожков сзади всех, на последней парте. И, очутившись на своих знакомых местах, ребята понемножку успокоились.

    За окнами класса, на стёклах которых были наклеены защитные полоски, спокойно голубело небо, на подоконнике в банках и ящиках стояли цветы, выращенные ребятами. На стеклянном шкафу, как всегда, парил ястреб, набитый опилками. И стену класса украшали аккуратно наклеенные гербарии. Старший немец задел плечом один из наклеенных листов, и на пол посыпались с лёгким хрустом засушенные ромашки, хрупкие стебельки и веточки.

    Это больно резануло ребят по сердцу. Всё было дико, всё казалось противным привычно установившемуся в этих стенах порядку. И таким дорогим показался ребятам знакомый класс, парты, на крышках которых засохшие чернильные подтёки отливали, как крыло жука-бронзовика.

    А когда один из фашистов подошёл к столу, за которым обычно сидела Ксения Андреевна, и пнул его ногой, ребята почувствовали себя глубоко оскорблёнными.

    Начальник потребовал, чтобы ему дали стул. Никто из ребят не пошевелился.

    — Ну! — прикрикнул фашист.

    — Здесь слушаются только меня, — сказала Ксения Андреевна. — Пичугин, принеси, пожалуйста, стул из коридора.

    Тихонький Сеня Пичугин неслышно соскользнул с парты и пошёл за стулом. Он долго не возвращался.

    — Пичугин, поскорее! — позвала Сеню учительница.

    Тот явился через минуту, волоча тяжёлый стул с сиденьем, обитым чёрной клеёнкой. Не дожидаясь, пока он подойдёт поближе, немец вырвал у него стул, поставил перед собой и сел. Шура Капустина подняла руку:

    — Ксения Андреевна... можно выйти из класса?

    — Сиди, Капустина, сиди. — И, понимающе взглянув на девочку, Ксения Андреевна еле слышно добавила: — Там же всё равно часовой.

    — Теперь каждый меня будет слушать! — сказал начальник.

    И, коверкая слова, фашист стал говорить ребятам о том, что в лесу скрываются красные партизаны, и он это прекрасно знает, и ребята тоже это прекрасно знают. Немецкие разведчики не раз видели, как школьники бегали туда-сюда в лес. И теперь ребята должны сказать начальнику, где спрятались партизаны. Если ребята скажут, где сейчас партизаны, — натурально, всё будет хорошо. Если ребята не скажут, — натурально, всё будет очень плохо.

    — Теперь я буду слушать каждый, — закончил свою речь немец.

    Тут ребята поняли, чего от них хотят. Они сидели не шелохнувшись, только переглянуться успели и снова застыли на своих партах.

    По лицу Шуры Капустиной медленно ползла слеза. Костя Рожков сидел, наклонившись вперёд, положив крепкие локти на откинутую крышку парты. Короткие пальцы его рук были сплетены. Костя слегка покачивался, уставившись в парту. Со стороны казалось, что он пытается расцепить руки, а какая-то сила мешает ему сделать это.

    Ребята сидели молча.

    Начальник подозвал своего помощника и взял у него карту.

    — Прикажите им, — сказал он по-немецки Ксении Андреевне, — чтобы они показали мне на карте или на плане это место. Ну, живо! Только смотрите у меня... — Он заговорил опять по-русски: — Я вам предупреждаю, что я понятен русскому языку и что вы будете сказать детей...

    Он подошёл к доске, взял мелок и быстро набросал план местности — реку, село, школу, лес... Чтобы было понятней, он даже трубу нарисовал на школьной крыше и нацарапал завитушки дыма.

    — Может быть, вы всё-таки подумаете и сами скажете мне всё, что надо? — тихо спросил начальник по-немецки у учительницы, вплотную подойдя к ней. — Дети не поймут, говорите по-немецки.

    — Я уже сказала вам, что никогда не была там и не знаю, где это.

    Фашист, схватив своими длинными руками Ксению Андреевну за плечи, грубо потряс её:

    Ксения Андреевна высвободилась, сделала шаг вперёд, подошла к партам, оперлась обеими руками на переднюю и сказала:

    — Ребята! Этот человек хочет, чтобы мы сказали ему, где находятся наши партизаны. Я не знаю, где они находятся. Я там никогда не была. И вы тоже не знаете. Правда?

    — Не знаем, не знаем!.. — зашумели ребята. — Кто их знает, где они! Ушли в лес — и всё.

    — Вы совсем скверные учащиеся, — попробовал пошутить немец, — не может отвечать на такой простой вопрос. Ай, ай...

    Он с деланной весёлостью оглядел класс, но не встретил ни одной улыбки. Ребята сидели строгие и настороженные. Тихо было в

    классе, только угрюмо сопел на первой парте Сеня Пичугин.

    Немец подошёл к нему:

    — Ну, ты, как звать?.. Ты тоже не знаешь?

    — Не знаю, — тихо ответил Сеня.

    — А это что такое, знаешь? — М немец ткнул дулом пистолета в опущенный подбородок Сени.

    — Это знаю, — сказал Сеня. — Пистолет- автомат системы «вальтер»...

    — А ты знаешь, сколько он может убивать таких скверных учащихся?

    — Не знаю. Сами считайте... — буркнул Сеня.

    — Кто такое! — закричал немец. — Ты сказал: сами считать! Очень прекрасно! Я буду сам считать до трёх. И если никто мне не сказать, что я просил, я буду стрелять сперва вашу упрямую учительницу. А потом — всякий, кто не скажет. Я начинал считать! Раз!..

    Он схватил Ксению Андреевну за руку и рванул её к стене класса. Ни звука не произнесла Ксения Андреевна, но ребятам показалось, что её мягкие певучие руки сами застонали. И класс загудел. Другой фашист тотчас направил на ребят свой пистолет.

    — Дети, не надо, — тихо произнесла Ксения Андреевна и хотела по привычке поднять руку, но фашист ударил стволом пистолета по её кисти, и рука бессильно упала.

    — Алзо, итак, никто не знай из вас, где партизаны, — сказал немец. — Прекрасно, будем считать. «Раз» я уже говорил, теперь будет «два».

    Фашист стал поднимать пистолет, целя в голову учительницы. На передней парте забилась в рыданиях Шура Капустина.

    — Молчи, Шура, молчи, — прошептала Ксения Андреевна, и губы её почти не двигались. — Пусть все молчат, — медленно проговорила она, оглядывая класс, — кому страшно, пусть отвернётся. Не надо смотреть, ребята. Прощайте! Учитесь хорошенько. И этот наш урок запомните...

    — Я сейчас буду говорить «три»! — перебил её фашист.

    И вдруг на задней парте поднялся Костя Рожков и поднял руку:

    — Она правда не знает!

    — А кто знай?

    — Я знаю... — громко и отчётливо сказал Костя. — Я сам туда ходил и знаю. А она не была и не знает.

    — Ну, показывай, — сказал начальник.

    — Рожков, зачем ты говоришь неправду? — проговорила Ксения Андреевна.

    — Я правду говорю, — упрямо и жёстко сказал Костя и посмотрел в глаза учительнице.

    — Костя... — начала Ксения Андреевна.

    Но Рожков перебил её:

    — Ксения Андреевна, я сам знаю...

    Учительница стояла, отвернувшись от него,

    уронив свою белую голову на грудь. Костя вышел к доске, у которой он столько раз отвечал урок. Он взял мел. В нерешительности стоял он, перебирая пальцами белые крошащиеся кусочки. Фашист приблизился к доске и ждал. Костя поднял руку с мелком.

    — Вот, глядите сюда, — зашептал он, — я покажу.

    Немец подошёл к нему и наклонился, чтобы лучше рассмотреть, что показывает мальчик. И вдруг Костя обеими руками изо всех сил ударил чёрную гладь доски. Так делают, когда, исписав одну сторону, доску собираются перевернуть на другую. Доска резко повернулась в своей раме, взвизгнула и с размаху ударила фашиста по лицу. Он отлетел в сторону, а Костя, прыгнув через раму, мигом скрылся за доской, как за щитом. Фашист, схватившись за разбитое в кровь лицо, без толку палил в доску, всаживая в неё пулю за пулей.

    Напрасно... За классной доской было окно, выходившее к обрыву над рекой. Костя, не задумываясь, прыгнул в открытое окно, бросился с обрыва в реку и поплыл к другому берегу.

    Второй фашист, оттолкнув Ксению Андреевну, подбежал к окну и стал стрелять по мальчику из пистолета. Начальник отпихнул его в сторону, вырвал у него пистолет и сам прицелился через окно. Ребята вскочили на парты. Они уже не думали про опасность, которая им самим угрожала. Их тревожил теперь только Костя. Им хотелось сейчас лишь одного — чтобы Костя добрался до того берега, чтобы немцы промахнулись.

    В это время, заслышав пальбу на селе, из леса выскочили выслеживавшие мотоциклистов партизаны. Увидев их, немец, стороживший на крыльце, выпалил в воздух, прокричал что-то своим товарищам и кинулся в кусты, где были спрятаны мотоциклы. Но по кустам, прошивая листья, срезая ветви, хлестнула пулемётная очередь

    красноармейского дозора, что был на другом берегу...

    Прошло не более пятнадцати минут, и в класс, куда снова ввалились взволнованные ребята, партизаны привели троих обезоруженных немцев. Командир партизанского отряда взял тяжёлый стул, придвинул его к столу и хотел сесть, но Сеня Пичугин вдруг кинулся вперёд и выхватил у него стул.

    — Не надо, не надо! Я вам сейчас другой принесу.

    И мигом притащил из коридора другой стул, а этот задвинул за доску. Командир партизанского отряда сел и вызвал к столу для допроса начальника фашистов. А двое других, помятые и притихшие, сели рядышком на парте Сени Пичугина и Шуры Капустиной, старательно и робко размещая там свои ноги.

    — Он чуть Ксению Андреевну не убил, — зашептала Шура Капустина командиру, показывая на фашистского разведчика.

    — Не совсем точно так, — забормотал немец, — это правильно совсем не я...

    — Он, он! — закричал тихонький Сеня Пичугин. — У него метка осталась... я... когда стул тащил, на клеёнку чернила опрокинул нечаянно.

    Командир перегнулся через стол, взглянул и усмехнулся: на серых штанах фашиста сзади темнело чернильное пятно...

    В класс вошла Ксения Андреевна. Она ходила на берег узнать, благополучно ли доплыл Костя Рожков. Немцы, сидевшие за передней партой, с удивлением посмотрели на вскочившего командира.

    — Встать! — закричал на них командир. — У нас в классе полагается вставать, когда учительница входит. Не тому вас, видно, учили!

    И два фашиста послушно поднялись.

    — Разрешите продолжать наше занятие, Ксения Андреевна? — спросил командир.

    — Сидите, сидите, Широков.

    — Нет уж, Ксения Андреевна, занимайте своё законное место, — возразил Широков, придвигая стул, — в этом помещении вы у нас хозяйка. И я тут, вон за той партой, уму- разуму набрался, и дочка моя тут у вас... Извините, Ксения Андреевна, что пришлось этих охальников в класс наш допустить. Ну, раз уж так вышло, вот вы их сами и порасспрошайте толком. Подсобите нам: вы по-ихнему знаете...

    И Ксения Андреевна заняла своё место за столом, у которого она выучила за тридцать два года много хороших людей. А сейчас перед столом Ксении Андреевны, рядом с классной доской, пробитой пулями, мялся длиннорукий рыжеусый верзила, нервно оправлял куртку, мычал что-то и прятал глаза от синего строгого взгляда старой учительницы.

    — Стойте как следует, — сказала Ксения Андреевна, — что вы ёрзаете? У меня ребята этак не держатся. Вот так... А теперь потрудитесь отвечать на мои вопросы.

    И долговязый фашист, оробев, вытянулся перед учительницей.

    Аркадий Гайдар «Поход»

    Маленький рассказ

    Ночью красноармеец принёс повестку. А на заре, когда Алька ещё спал, отец крепко поцеловал его и ушёл на войну — в поход.

    Утром Алька рассердился, зачем его не разбудили, и тут же заявил, что и он хочет идти в поход тоже. Он, вероятно бы, закричал, заплакал. Но совсем неожиданно мать ему в поход идти разрешила. И вот для того, чтобы набрать перед дорогой силы, Алька съел без каприза полную тарелку каши, выпил молока. А потом они с матерью сели готовить походное снаряжение. Мать шила ему штаны, а он, сидя на полу, выстругивал себе из доски саблю. И тут же, за работой, разучивали они походные марши, потому что с такой песней, как «В лесу родилась елочка», никуда далеко не нашагаешь. И мотив не тот, и слова не такие, в общем эта мелодия для боя совсем неподходящая.

    Но вот пришло время матери идти дежурить на работу, и дела свои они отложили на завтра.

    И так день за днём готовили Альку в далёкий путь. Шили штаны, рубахи, знамёна, флаги, вязали тёплые чулки, варежки. Одних деревянных сабель рядом с ружьём и барабаном висело на стене уже семь штук. А этот запас не беда, ибо в горячем бою у звонкой сабли жизнь ещё короче, чем у всадника.

    И давно, пожалуй, можно было бы отправляться Альке в поход, но тут наступила лютая зима. А при таком морозе, конечно, недолго схватить и насморк или простуду, и Алька терпеливо ждал тёплого солнца. Но вот и вернулось солнце. Почернел талый снег. И только бы, только начать собираться, как загремел звонок. И тяжёлыми шагами в комнату вошёл вернувшийся из похода отец. Лицо его было тёмное, обветренное, и губы потрескались, но серые глаза глядели весело.

    Он, конечно, обнял мать. И она поздравила его с победой. Он, конечно, крепко поцеловал сына. Потом осмотрел всё Алькино походное снаряжение. И, улыбнувшись, приказал сыну: всё это оружие и амуницию держать в полном порядке, потому что тяжёлых боев и опасных походов будет и впереди на этой земле ещё немало.

    Константин Паустовский. Бакенщик

    Весь день мне пришлось идти по заросшим луговым дорогам.

    Только к вечеру я вышел к реке, к сторожке бакенщика Семёна.

    Сторожка была на другом берегу. Я покричал Семёну, чтобы он подал мне лодку, и пока Семён отвязывал её, гремел цепью и ходил за вёслами, к берегу подошли трое мальчиков. Их волосы, ресницы и трусики выгорели до соломенного цвета.

    Мальчики сели у воды, над обрывом. Тотчас из-под обрыва начали вылетать стрижи с таким свистом, будто снаряды из маленькой пушки; в обрыве было вырыто много стрижиных гнёзд. Мальчики засмеялись.

    — Вы откуда? —- спросил я их.

    — Из Ласковского леса, — ответили они и рассказали, что они пионеры из соседнего города, приехали в лес на работу, вот уже три недели пилят дрова, а на реку иногда приходят купаться. Семён их перевозит на тот берег, на песок.

    — Он только ворчливый, — сказал самый маленький мальчик. — Всё ему мало, всё мало. Вы его знаете?

    — Знаю. Давно.

    — Он хороший?

    — Очень хороший.

    — Только вот всё ему мало, — печально подтвердил худой мальчик в кепке. — Ничем ему не угодишь. Ругается.

    Я хотел расспросить мальчиков, чего же в конце концов Семёну мало, но в это время он сам подъехал на лодке, вылез, протянул мне и мальчикам шершавую руку и сказал:

    — Хорошие ребята, а понимают мало. Можно сказать, ничего не понимают. Вот и выходит, что нам, старым веникам, их обучать полагается. Верно я говорю? Садитесь в лодку. Поехали.

    — Ну, вот видите, — сказал маленький мальчик, залезая в лодку. — Я же вам говорил!

    Семён грёб редко, не торопясь, как всегда гребут бакенщики и перевозчики на всех наших реках. Такая гребля не мешает говорить, и Семён, старик многоречивый, тотчас завёл разговор.

    — Ты только не думай, — сказал он мне, — они на меня не в обиде. Я им уже столько в голову вколотил — страсть! Как дерево пилить — тоже надо знать. Скажем, в какую сторону оно упадёт. Или как схорониться, чтобы комлем не убило. Теперь небось знаете?

    — Знаем, дедушка, — сказал мальчик в кепке. — Спасибо.

    — Ну, то-то! Пилу небось развести не умели, дровоколы, работнички!

    — Теперь умеем, — сказал самый маленький мальчик.

    — Ну, то-то! Только это наука не хитрая. Пустая наука! Этого для человека мало. Другое знать надобно.

    — А что? — встревоженно спросил третий мальчик, весь в веснушках.

    — А то, что теперь война. Об этом знать надо.

    — Мы и знаем.

    — Ничего вы не знаете. Газетку мне намедни вы принесли, а что в ней написано, того вы толком определить и не можете.

    — Что же в ней такого написано, Семён? — спросил я.

    — Сейчас расскажу. Курить есть?

    Мы скрутили по махорочной цигарке из мятой газеты. Семён закурил и сказал, глядя на луга:

    — А написано в ней про любовь к родной земле. От этой любви, надо так думать, человек и идёт драться. Правильно я сказал?

    — Правильно.

    — А что это есть — любовь к родине? Вот ты их и спроси, мальчишек. И видать, что они ничего не знают.

    Мальчики обиделись:

    — Как не знаем!

    — А раз знаете, так и растолкуйте мне, старому дураку. Погоди, ты не выскакивай, дай досказать. Вот, к примеру, идёшь ты в бой и думаешь: «Иду я за родную землю». Так вот ты и скажи: за что же ты идёшь?

    — За свободную жизнь иду, — сказал маленький мальчик.

    — Мало этого. Одной свободной жизнью не проживёшь.

    — За свои города и заводы, — сказал веснушчатый мальчик.

    — За свою школу, — сказал мальчик в кепке. — И за своих людей.

    — И за свой народ, — сказал маленький мальчик. — Чтобы у него была трудовая и счастливая жизнь.

    — Всё вы правильно говорите, — сказал Семён, — только мало мне этого.

    Мальчики переглянулись и насупились.

    — Обиделись! — сказал Семён. — Эх вы, рас- судители! А, скажем, за перепела тебе драться не хочется? Защищать его от разорения, от гибели? А?

    Мальчики молчали.

    — Вот я и вижу, что вы не всё понимаете, — заговорил Семён. — И должен я, старый, вам объяснить. А у меня и своих дел хватает: бакены проверять, на столбах метки вешать. У меня тоже дело тонкое, государственное дело. Потому — эта река тоже для победы старается, несёт на себе пароходы, и я при ней вроде как пестун, как охранитель, чтобы всё — было в исправности. Вот так получается, что всё это правильно — и свобода, и города, и, скажем, богатые заводы, и школы, и люди. Так не за одно это мы родную землю любим. Ведь не за одно?

    — А за что же ещё? — спросил веснушчатый мальчик.

    — А ты слушай. Вот ты шёл сюда из Ласковского леса по битой дороге на озеро Тишь, а оттуда лугами на Остров и сюда ко мне, к перевозу. Ведь шёл?

    — Ну вот. А под ноги себе глядел?

    — Глядел.

    — А видать-то ничего и не видел. А надо бы поглядывать, да примечать, да останавливаться почаще. Остановишься, нагнёшься, сорвёшь какой ни на есть цветок или траву — и иди дальше.

    — А затем, что в каждой такой траве и в каждом таком цветке большая прелесть заключается. Вот, к примеру, клевер. Кашкой вы его называете. Ты его нарви, понюхай — он пчелой пахнет. От этого запаха злой человек и тот улыбнётся. Или, скажем, ромашка. Ведь её грех сапогом раздавить. А медуница? Или сон-трава. Спит она по ночам, голову клонит, тяжелеет от росы. Или купена. Да вы её, видать, и не знаете. Лист широкий, твёрдый, а под ним цветы, как белые колокола. Вот-вот заденешь — и зазвонят. То-то! Это растение приточное. Оно болезнь исцеляет.

    — Что значит приточное? — спросил мальчик в кепке.

    — Ну, лечебное, что ли. Наша болезнь — ломота в костях. От сырости. От купены боль тишает, спишь лучше и работа становится легче. Или аир. Я им полы в сторожке посыпаю. Ты ко мне зайди — воздух у меня крымский. Да! Вот иди, гляди, примечай. Вон облак стоит над рекой. Тебе это невдомёк; а я слышу — дождиком от него тянет. Грибным дождём — спорым, не очень шумливым. Такой дождь дороже золота. От него река теплеет, рыба играет, он всё наше богатство растит. Я часто, ближе к вечеру, сижу у сторожки, корзины плету, потом оглянусь и про всякие корзины позабуду — ведь это что такое! Облак в небе стоит из жаркого золота, солнце уже нас покинуло, а там, над землёй, ещё пышет теплом, пышет светом. А погаснет, и начнут в травах коростели скрипеть, и дергачи дёргать, и перепела свистеть, а то, глядишь, как ударят соловьи будто громом — по лозе, по кустам! И звезда взойдёт, остановится над рекой и до утра стоит — загляделась, красавица, в чистую воду. Так-то, ребята! Вот на это всё поглядишь и подумаешь: жизни нам отведено мало, нам надо двести лет жить — и то не хватит. Наша страна — прелесть какая! За эту прелесть мы тоже должны с врагами драться, уберечь её, защитить, не давать на осквернение. Правильно я говорю? Все шумите, «родина», «родина», а вот она, родина, за стогами!

    Мальчики молчали, задумались. Отражаясь в воде, медленно пролетела цапля.

    — Эх, — сказал Семён, — идут на войну люди, а нас, старых, забыли! Зря забыли, это ты мне поверь. Старик — солдат крепкий, хороший, удар у него очень серьёзный. Пустили бы нас, стариков, — вот тут бы немцы тоже почесались. «Э-э-э, — сказали бы немцы, — с такими стариками нам биться не путь! Не дело! С такими стариками последние порты растеряешь. Это, брат, шутишь!»

    Лодка ударилась носом в песчаный берег. Маленькие кулики торопливо побежали от неё вдоль воды.

    — Так-то, ребята, — сказал Семён. — Опять небось будете на деда жаловаться — всё ему мало да мало. Непонятный какой-то дед.

    Мальчики засмеялись.

    — Нет, понятный, совсем понятный, — сказал маленький мальчик. — Спасибо тебе, дед.

    — Это за перевоз или за что другое? — спросил Семён и прищурился.

    — За другое. И за перевоз.

    — Ну, то-то!

    Мальчики побежали к песчаной косе — купаться. Семён поглядел им вслед и вздохнул.

    — Учить их стараюсь, — сказал он. — Уважению учить к родной земле. Без этого человек — не человек, а труха!

    Похождения жука-носорога (Солдатская сказка)

    Когда Пётр Терентьев уходил из деревни на войну, маленький сын его Стёпа не знал, что подарить отцу на прощание, и подарил наконец старого жука-носорога. Поймал он его на огороде и посадил в коробок от спичек. Носорог сердился, стучал, требовал, чтобы его выпустили. Но Стёпа его не выпускал, а подсовывал ему в коробок травинки, чтобы жук не умер от голода. Носорог травинки сгрызал, но всё равно продолжал стучать и браниться.

    Стёпа прорезал в коробке маленькое оконце для притока свежего воздуха. Жук высовывал в оконце мохнатую лапу и старался ухватить Стёпу за палец, — хотел, должно быть, поцарапать от злости. Но Стёпа пальца не давал. Тогда жук начинал с досады так жужжать, что мать Стёпы Акулина кричала:

    — Выпусти ты его, лешего! Весь день жундит и жундит, голова от него распухла!

    Пётр Терентьев усмехнулся на Стёпин подарок, погладил Стёпу по головке шершавой рукой и спрятал коробок с жуком в сумку от противогаза.

    — Только ты его не теряй, сбереги, — сказал Стёпа.

    — Нешто можно такие гостинцы терять, — ответил Пётр. — Уж как-нибудь сберегу.

    То ли жуку понравился запах резины, то ли от Петра приятно пахло шинелью и чёрным хлебом, но жук присмирел и так и доехал с Петром до самого фронта.

    На фронте бойцы удивлялись жуку, трогали пальцами его крепкий рог, выслушивали рассказ Петра о сыновьем подарке, говорили:

    — До чего додумался парнишка! А жук, видать, боевой. Прямо ефрейтор, а не жук.

    Бойцы интересовались, долго ли жук протянет и как у него обстоит дело с пищевым довольствием — чем его Пётр будет кормить и поить. Без воды он, хотя и жук, а прожить не сможет.

    Пётр смущённо усмехался, отвечал, что жуку дашь какой-нибудь колосок — он и питается неделю. Много ли ему нужно.

    Однажды ночью Пётр в окопе задремал, выронил коробок с жуком из сумки. Жук долго ворочался, раздвинул щель в коробке, вылез, пошевелил усиками, прислушался. Далеко гремела земля, сверкали жёлтые молнии.

    Жук полез на куст бузины на краю окопа, чтобы получше осмотреться. Такой грозы он ещё не видал. Молний было слишком много. Звёзды не висели неподвижно на небе, как у жука на родине, в Петровой деревне, а взлетали с земли, освещали всё вокруг ярким светом, дымились и гасли. Гром гремел непрерывно.

    Какие-то жуки со свистом проносились мимо. Один из них так ударил в куст бузины, что с него посыпались красные ягоды. Старый носорог упал, прикинулся мёртвым и долго боялся пошевелиться. Он понял, что с такими жуками лучше не связываться, — уж очень много их свистело вокруг.

    Так он пролежал до утра, пока не поднялось солнце. Жук открыл один глаз, посмотрел на небо. Оно было синее, тёплое, такого неба не было в его деревне.

    Огромные птицы с воем падали с этого неба, как коршуны. Жук быстро перевернулся, стал на ноги, полез под лопух, — испугался, что коршуны его заклюют до смерти.

    Утром Пётр хватился жука, начал шарить кругом по земле.

    — Ты чего? — спросил сосед-боец с таким загорелым лицом, что его можно было принять за негра.

    — Жук ушёл, — ответил Пётр с огорчением. — Вот беда!

    — Нашёл об чём горевать, — сказал загорелый боец. — Жук и есть жук, насекомое. От него солдату никакой пользы сроду не было.

    — Дело не в пользе, — возразил Пётр, — а в памяти. Сынишка мне его подарил напоследок. Тут, брат, не насекомое дорого, дорога память.

    — Это точно! — согласился загорелый боец. — Это, конечно, дело другого порядка. Только найти его — всё равно что махорочную крошку в океане- море. Пропал, значит, жук.

    С тех пор Пётр перестал сажать жука в коробок, а носил его прямо в сумке от противогаза, и бойцы ещё больше удивлялись: «Видишь ты, совсем ручной сделался жук!»

    Иногда в свободное время Пётр выпускал жука, а жук ползал вокруг, выискивал какие-то корешки, жевал листья. Они были уже не те, что в деревне.

    Вместо листьев берёзы много было листьев вяза и тополя. И Пётр, рассуждая с бойцами, говорил:

    — Перешёл мой жук на трофейную пищу.

    Однажды вечером в сумку от противогаза подуло свежестью, запахом большой воды, и жук вылез из сумки, чтобы посмотреть, куда это он попал.

    Пётр стоял вместе с бойцами на пароме. Паром плыл через широкую светлую реку. За ней садилось золотое солнце, по берегам стояли ракиты, летали над ними аисты с красными лапами.

    — Висла! — говорили бойцы, зачерпывали манерками воду, пили, а кое-кто умывал в прохладной воде пыльное лицо. — Пили мы, значит, воду из Дона, Днепра и Буга, а теперь попьём и из Вислы. Больно сладкая в Висле вода.

    Жук подышал речной прохладой, пошевелил усиками, залез в сумку, уснул.

    Проснулся он от сильной тряски. Сумку мотало, она подскакивала. Жук быстро вылез, огляделся. Пётр бежал по пшеничному полю, а рядом бежали бойцы, кричали «ура». Чуть светало. На касках бойцов блестела роса.

    Жук сначала изо всех сил цеплялся лапками за сумку, потом сообразил, что всё равно ему не удержаться, раскрыл крылья, снялся, полетел рядом с Петром и загудел, будто подбодряя Петра.

    Какой-то человек в грязном зелёном мундире прицелился в Петра из винтовки, но жук с налета ударил этого человека в глаз. Человек пошатнулся, выронил винтовку и побежал.

    Жук полетел следом за Петром, вцепился ему в плечи и слез в сумку только тогда, когда Пётр упал на землю и крикнул кому-то: «Вот незадача! В ногу меня задело!» В это время люди в грязных зелёных мундирах уже бежали, оглядываясь, и за ними по пятам катилось громовое «ура».

    Месяц Пётр пролежал в лазарете, а жука отдали на сохранение польскому мальчику. Мальчик этот жил в том же дворе, где помещался лазарет.

    Из лазарета Пётр снова ушёл на фронт — рана у него была лёгкая. Часть свою он догнал уже в Германии. Дым от тяжёлых боёв был такой, будто

    горела сама земля и выбрасывала из каждой лощинки громадные чёрные тучи. Солнце меркло в небе. Жук, должно быть, оглох от грома пушек и сидел в сумке тихо, не шевелясь.

    Но как-то утром он задвигался и вылез. Дул тёплый ветер, уносил далеко на юг последние полосы дыма. Чистое высокое солнце сверкало в синей небесной глубине. Было так тихо, что жук слышал шелест листа на дереве над собой. Все листья висели неподвижно, и только один трепетал и шумел, будто радовался чему-то и хотел рассказать об этом всем остальным листьям.

    Пётр сидел на земле, пил из фляжки воду. Капли стекали по его небритому подбородку, играли на солнце. Напившись, Пётр засмеялся и сказал:

    — Победа!

    — Победа! — отозвались бойцы, сидевшие рядом.

    — Вечная слава! Стосковалась по нашим рукам родная земля. Мы теперь из неё сделаем сад и заживём, братцы, вольные и счастливые.

    Вскоре после этого Пётр вернулся домой. Аку- лина закричала и заплакала от радости, а Стёпа тоже заплакал и спросил:

    — Жук живой?

    — Живой он, мой товарищ, — ответил Пётр. — Не тронула его пуля. Воротился он в родные места с победителями. И мы его выпустим с тобой, Стёпа.

    Пётр вынул жука из сумки, положил на ладонь.

    Жук долго сидел, озирался, поводил усами, потом приподнялся на задние лапки, раскрыл крылья, снова сложил их, подумал и вдруг взлетел с громким жужжанием — узнал родные места. Он сделал круг над колодцем, над грядкой укропа в огороде и полетел через речку в лес, где аукались ребята, собирали грибы и дикую малину. Стёпа долго бежал за ним, махал картузом.

    — Ну вот, — сказал Пётр, когда Стёпа вернулся, — теперь жучище этот расскажет своим про войну и про геройское своё поведение. Соберёт всех жуков под можжевельником, поклонится на все стороны и расскажет.

    Стёпа засмеялся, а Акулина сказала:

    — Будя мальчику сказки рассказывать. Он и впрямь поверит.

    — И пусть его верит, — ответил Пётр. — От сказки не только ребятам, а даже бойцам одно удовольствие.

    — Ну, разве так! — согласилась Акулина и подбросила в самовар сосновых шишек.

    Самовар загудел, как старый жук-носорог. Синий дым из самоварной трубы заструился, полетел в вечернее небо, где уже стоял молодой месяц, отражался в озёрах, в реке, смотрел сверху на тихую нашу землю.

    Леонид Пантелеев. Сердца моего боль

    Впрочем, не только в эти дни оно подчас всецело овладевает мною.

    Как-то вечером вскоре после войны в шумном, ярко освещённом «Гастрономе» я встретился с матерью Лёньки Зайцева. Стоя в очереди, она задумчиво глядела в мою сторону, и не поздороваться с ней я просто не мог. Тогда она присмотрелась и, узнав меня, выронила от неожиданности сумку и вдруг разрыдалась.

    Я стоял, не в силах двинуться или вымолвить хоть слово. Никто ничего не понимал; предположили, что у неё вытащили деньги, а она в ответ на расспросы лишь истерически выкрикивала: «Уйдите!!! Оставьте меня в покое!..»

    В тот вечер я ходил словно пришибленный. И хотя Лёнька, как я слышал, погиб в первом же бою, возможно не успев убить и одного немца, а я пробыл на передовой около трёх лет и участвовал во многих боях, я ощущал себя чем- то виноватым и бесконечно должным и этой старой женщине, и всем, кто погиб — знакомым и незнакомым, — и их матерям, отцам, детям и вдовам...

    Я даже толком не могу себе объяснить почему, но с тех пор я стараюсь не попадаться этой женщине на глаза и, завидя ее на улице — она живёт в соседнем квартале, — обхожу стороной.

    А 15 сентября — день рождения Петьки Юдина; каждый год в этот вечер его родители собирают уцелевших друзей его детства.

    Приходят взрослые сорокалетние люди, но пьют не вино, а чай с конфетами, песочным тортом и яблочным пирогом — с тем, что более всего любил Петька.

    Всё делается так, как было и до войны, когда в этой комнате шумел, смеялся и командовал лобастый жизнерадостный мальчишка, убитый где-то под Ростовом и даже не похороненный в сумятице панического отступления. Во главе стола ставится Петькин стул, его чашка с душистым чаем и тарелка, куда мать старательно накладывает орехи в сахаре, самый большой кусок торта с цукатом и горбушку яблочного пирога. Будто Петька может отведать хоть кусочек и закричать, как бывало, во всё горло: «Вкуснота-то какая, братцы! Навались!..»

    И перед Петькиными стариками я чувствую себя в долгу; ощущение какой-то неловкости и виноватости, что вот я вернулся, а Петька погиб, весь вечер не оставляет меня. В задумчивости я не слышу, о чём говорят; я уже далеко-далеко... До боли клешнит сердце: я вижу мысленно всю Россию, где в каждой второй или третьей семье кто-нибудь не вернулся...

    Леонид Пантелеев. Платочек

    Недавно я познакомился в поезде с одним очень милым и хорошим человеком. Ехал я из Красноярска в Москву, и вот ночью на какой-то маленькой, глухой станции в купе, где до тех пор никого, кроме меня, не было, вваливается огромный краснолицый дядя в широченной медвежьей дохе, в белых бурках и в пыжиковой долгоухой шапке.

    Я уже засыпал, когда он ввалился. Но тут, как он загромыхал на весь вагон своими чемоданами и корзинами, я сразу очнулся, приоткрыл глаза и, помню, даже испугался.

    «Батюшки! — думаю. — Это что же ещё за медведь такой на мою голову свалился?!»

    А великан этот не спеша разложил по полочкам свои пожитки и стал раздеваться.

    Снял шапку, вижу — голова у него совсем белая, седая.

    Скинул доху — под дохой военная гимнастёрка без погон, и на ней не в один и не в два, а в целых четыре ряда орденские ленточки.

    Я думаю: «Ого! А медведь-то, оказывается, действительно бывалый!»

    И уже смотрю на него с уважением. Глаз, правда, не открыл, а так — сделал щёлочки и наблюдаю осторожно.

    А он сел в уголок у окошка, попыхтел, отдышался, потом расстегивает на гимнастёрке кармашек и, вижу, достаёт маленький-премаленький носовой платочек. Обыкновенный платочек, какие молоденькие девушки в сумочках носят.

    Я, помню, уже и тогда удивился. Думаю: «Зачем же ему этакий платочек? Ведь такому дяде такого платочка небось и на полноса не хватит?!»

    Но он с этим платком ничего не стал делать, а только разгладил его на коленке, скатал в трубочку и в другой карман переложил. Потом посидел, подумал и стал стягивать бурки.

    Мне это было неинтересно, и скоро я уже по- настоящему, а не притворно заснул.

    Ну, а наутро мы с ним познакомились, разговорились: кто, да куда, да по каким делам едем... Через полчаса я уже знал, что попутчик мой — бывший танкист, полковник, всю войну воевал, восемь или девять раз ранен был, два раза контужен, тонул, из горящего танка спасался...

    Ехал полковник в тот раз из командировки в Казань, где он тогда работал и где у него семейство находилось. Домой он очень спешил, волновался, то и дело выходил в коридор и справлялся у проводника, не опаздывает ли поезд и много ли ещё остановок до пересадки.

    Я, помню, поинтересовался, велика ли у него семья.

    — Да как вам сказать... Не очень, пожалуй, велика. В общем ты, да я, да мы с тобой.

    — Это сколько же выходит?

    — Четверо, кажется.

    — Нет, — я говорю. — Насколько я понимаю, это не четверо, а всего двое.

    — Ну что ж, — смеётся. — Если угадали — ничего не поделаешь. Действительно двое.

    Сказал это и, вижу, расстёгивает на гимнастёрке кармашек, суёт туда два пальца и опять тянет на свет божий свой маленький, девичий платок.

    Мне смешно стало, я не выдержал и говорю:

    — Простите, полковник, что это у вас такой платочек — дамский?

    Он даже как будто обиделся.

    — Позвольте, — говорит. — Это почему же вы решили, что он дамский?

    Я говорю:

    — Маленький.

    — Ах, вот как? Маленький?

    Сложил платочек, подержал его на своей богатырской ладошке и говорит:

    — А вы знаете, между прочим, какой это платочек?

    Я говорю:

    — Нет, не знаю.

    — В том-то и дело. А ведь платочек этот, если желаете знать, не простой.

    — А какой же он? — я говорю. — Заколдованный, что ли?

    — Ну, заколдованный не заколдованный, а вроде этого... В общем, если желаете, могу рассказать.

    Я говорю:

    — Пожалуйста. Очень интересно.

    — Насчёт интересности поручиться не могу, а только лично для меня эта история имеет значение преогромное. Одним словом, если делать нечего — слушайте. Начинать надо издалека. Дело было в тысяча девятьсот сорок третьем году, в самом конце его, перед новогодними праздниками. Был я тогда майор и командовал танковым полком. Наша часть стояла под Ленинградом. Вы не были в Питере в эти годы? Ах, были, оказывается? Ну, вам тогда не нужно объяснять, что представлял собой Ленинград в это время. Холодно, голодно, на улицах бомбы и снаряды падают. А в городе между тем живут, работают, учатся...

    И вот в эти самые дни наша часть взяла шефство над одним из ленинградских детских домов. В этом доме воспитывались сироты, отцы и матери которых погибли или на фронте, или от голода в самом городе. Как они там жили, рассказывать не надо. Паёчек усиленный, конечно, по сравнению с другими, а всё-таки, сами понимаете, ребята сытые спать не ложились. Ну, а мы были народ зажиточный, снабжались по-фронтовому, денег не тратили, — мы этим ребятам кое-чего подкинули. Уделили им из пайка своего сахару, жиров, консервов... Купили и подарили детдому двух коров, лошадку с упряжкой, свинью с поросятами, птицы всякой: курей, петухов, ну, и всего прочего — одежды, игрушек, музыкальных инструментов... Между прочим, помню, сто двадцать пять пар детских салазок им преподнесли: пожалуйста, дескать, катайтесь, детки, на страх врагам!..

    А под Новый год устроили ребятам ёлку. Конечно, уж и тут постарались: раздобыли ёлочку, как говорится, выше потолка. Одних ёлочных игрушек восемь ящиков доставили.

    А первого января, в самый праздник, отправились к своим подшефным в гости. Прихватили подарков и поехали на двух «виллисах» делегацией к ним на Кировские острова.

    Встретили нас — чуть с ног не сбили. Всем табором во двор высыпали, смеются, «ура» кричат, обниматься лезут...

    Мы им каждому личный подарок привезли. Но и они тоже, вы знаете, в долгу перед нами оставаться не хотят. Тоже приготовили каждому из нас сюрприз. Одному кисет вышитый, другому рисуночек какой-нибудь, записную книжку, блокнот, флажок с серпом и молоточком...

    А ко мне подбегает на быстрых ножках маленькая белобрысенькая девчоночка, краснеет как маков цвет, испуганно смотрит на мою грандиозную фигуру и говорит:

    «Поздравляю вас, дяденька военный. Вот вам, — говорит, — от меня подарочек».

    И протягивает ручку, а в ручонке у неё маленький беленький пакетик, перевязанный зелёной шерстяной ниткой.

    Я хотел взять подарок, а она ещё больше покраснела и говорит:

    «Только вы знаете что? Вы этот пакетик, пожалуйста, сейчас не развязывайте. А вы его, знаете, когда развяжите?»

    Я говорю:

    «А тогда, когда вы Берлин возьмёте».

    Видали?! Время-то, я говорю, сорок четвёртый год, самое начало его, немцы ещё в Детском Селе и под Пулковом сидят, на улицах шрапнельные снаряды падают, в детдоме у них накануне как раз кухарку осколком ранило...

    А уж девица эта, видите ли, о Берлине думает. И ведь уверена была, пигалица, ни одной минуты не сомневалась, что рано или поздно наши в Берлине будут. Как же тут было, в самом деле, не расстараться и не взять этот проклятый Берлин?!

    Я её тогда на колено посадил, поцеловал и говорю:

    «Хорошо, дочка. Обещаю тебе, что и в Берлине побываю, и фашистов разобью, и что раньше этого часа подарка твоего не открою».

    И что вы думаете — ведь сдержал своё слово.

    — Неужели и в Берлине побывали?

    — И в Берлине, представьте, привелось побывать. А главное ведь, что я действительно до самого Берлина не открыл этого пакетика. Полтора года с собой его носил. Тонул вместе с ним. В танке два раза горел. В госпиталях лежал. Три или четыре гимнастёрки сменил за это время. А пакетик

    всё со мной — неприкосновенный. Конечно, иногда любопытно было посмотреть, что там лежит. Но ничего не поделаешь, слово дал, а солдатское слово — крепкое.

    Ну, долго ли, коротко ли, а вот наконец мы и в Берлине. Отвоевали. Сломали последний вражеский рубеж.

    Ворвались в город. Идём по улицам. Я — впереди, на головном танке иду.

    И вот, помню, стоит у ворот, у разбитого дома, немка. Молоденькая ещё.

    Худенькая. Бледная. Держит за руку девочку. Обстановка в Берлине, прямо скажу, не для детского возраста. Вокруг пожары, кое-где ещё снаряды ложатся, пулемёты стучат. А девчонка, представьте, стоит, смотрит во все глаза, улыбается... Как же! Ей небось интересно: чужие дяди на машинах едут, новые, незнакомые песни поют...

    И вот уж не знаю чем, а напомнила мне вдруг эта маленькая белобрысая немочка мою ленинградскую детдомовскую приятельницу. И я о пакетике вспомнил.

    «Ну, думаю, теперь можно. Задание выполнил. Фашистов разбил. Берлин взял. Имею полное право посмотреть, что там...»

    Лезу в карман, в гимнастёрку, вытаскиваю пакет. Конечно, уж от его былого великолепия и следов не осталось. Весь он смялся, изодрался, прокоптел, порохом пропах...

    Развёртываю пакетик, а там... Да там, откровенно говоря, ничего особенного и нет. Лежит там просто платочек. Обыкновенный носовой платочек с красной и зелёной каёмочкой. Гарусом, что ли, обвязан. Или ещё чем-нибудь. Я не знаю, не специалист в этих делах. Одним словом, вот этот самый дамский, как вы его обозвали, платочек.

    И полковник ещё раз вытащил из кармана и разгладил на колене свой маленький, подрубленный в красную и зелёную ёлочку платок.

    На этот раз я совсем другими глазами смотрел на него. Ведь и в самом деле, это был платочек непростой.

    Я даже пальцем его осторожно потрогал.

    — Да, — продолжал, улыбаясь, полковник. — Вот эта самая тряпочка лежала, завёрнутая в тетрадочную клетчатую бумагу. И к ней булавкой пришпилена записка. А на записке огромными корявыми буквами с невероятными ошибками нацарапано:

    «С Новым годом, дорогой дяденька боец! С новым счастьем! Дарю тебе на память платочек. Когда будешь в Берлине, помаши мне им, пожалуйста. А я, когда узнаю, что наши Берлин взяли, тоже выгляжу в окошечко и вам ручкой помашу. Этот платочек мне мама подарила, когда живая была. Я в него только один раз сморкалась, но вы не стесняйтесь, я его выстирала. Желаю тебе здоровья! Ура!!! Вперёд! На Берлин! Лида Гаврилова».

    Ну вот... Скрывать не буду — заплакал я. С детства не плакал, понятия не имел, что за штука такая слёзы, жену и дочку за годы войны потерял, и то слёз не было, а тут — на тебе, пожалуйста! — победитель, в поверженную столицу врага въезжаю, а слёзы окаянные так по щекам и бегут. Нервы это, конечно... Всё-таки ведь победа сама в руки не далась. Пришлось поработать, прежде чем наши танки по берлинским улочкам и переулочкам прогромыхали...

    Через два часа я у рейхстага был. Наши люди уже водрузили к этому времени над его развалинами красное советское знамя.

    Конечно, и я поднялся на крышу. Вид оттуда, надо сказать, страшноватый. Повсюду огонь, дым, ещё стрельба кое-где идёт. А у людей лица счастливые, праздничные, люди обнимаются, целуются...

    И тут, на крыше рейхстага, я вспомнил Лидочкин наказ.

    «Нет, думаю, как хочешь, а обязательно надо это сделать, если она просила».

    Спрашиваю у какого-то молоденького офицера:

    — Послушай, — говорю, — лейтенант, где тут у нас восток будет?

    — А кто его, — говорит, — знает. Тут правую руку от левой не отличишь, а не то что...

    На счастье, у кого-то из наших часы оказались с компасом. Он мне показал, где восток. И я повернулся в эту сторону и несколько раз помахал туда белым платочком. И представилось мне, вы знаете, что далеко-далеко от Берлина, на берегу Невы, стоит сейчас маленькая девочка Лида и тоже машет мне своей худенькой ручкой и тоже радуется нашей великой победе и отвоёванному нами миру...

    Полковник расправил на колене платок, улыбнулся и сказал:

    — Вот. А вы говорите — дамский. Нет, это вы напрасно. Платочек этот очень дорог моему солдатскому сердцу. Вот поэтому я его с собою и таскаю, как талисман...

    Я чистосердечно извинился перед своим спутником и спросил, не знает ли он, где теперь эта девочка Лида и что с нею.

    — Лида-то, вы говорите, где сейчас? Да. Знаю немножко. Живёт в городе Казани. На Кировской улице. Учится в восьмом классе. Отличница. Комсомолка. В настоящее время, надо надеяться, ждёт своего отца.

    — Как! Разве у неё отец нашёлся?

    — Да. Нашёлся какой-то...

    — Что значит «какой-то»? Позвольте, где же он сейчас?

    — Да вот — сидит перед вами. Удивляетесь? Ничего удивительного нет. Летом сорок пятого года я удочерил Лиду. И нисколько, вы знаете, не раскаиваюсь. Дочка у меня славная...

    Софья Могилевская «Сказка о громком барабане»

    Барабан висел на стене между окнами, как раз напротив кровати, где спал мальчик.

    Это был старый военный барабан, сильно потертый с боков, но еще крепкий. Кожа на нем была туго натянута, а палочек не было. И барабан всегда молчал, никто не слыхал его голоса.

    Однажды вечером, когда мальчик лег спать, в комнату вошли дедушка и бабушка. В руках они несли круглый сверток в коричневой бумаге.

    — Спит, — сказала бабушка.

    — Ну, куда нам это повесить? — сказал дедушка, показывая на сверток.

    — Над кроваткой, над его кроваткой, — зашептала бабушка.

    Но дедушка посмотрел на старый военный барабан и сказал:

    — Нет. Мы повесим его под барабаном нашего Ларика. Это хорошее место.

    Они развернули сверток. И что же? В нем оказался новый желтый барабанчик с двумя деревянными палочками.

    Дедушка повесил его под большим барабаном, они полюбовались им, а потом ушли из комнаты...

    И тут мальчик открыл глаза.

    Он открыл глаза и засмеялся, потому что вовсе не спал, а притворялся.

    Он спрыгнул с кровати, босиком побежал туда, где висел новый желтый барабанчик, придвинул стул поближе к стене, вскарабкался на него и взял в руки барабанные палочки.

    Сначала он тихонько ударил по барабанчику лишь одной палочкой. И барабанчик весело откликнулся: трам-там!

    Тогда он ударил и второй палочкой. Барабанчик ответил еще веселее: трам-там-там!

    Что за славный был барабан!

    И вдруг мальчик поднял глаза на большой военный барабан. Раньше, когда у него не было этих крепких деревянных палочек, он даже со стула не мог дотронуться до большого барабана. А теперь?

    Мальчик встал на цыпочки, потянулся вверх и крепко ударил палочкой по большому барабану. И барабан прогудел ему в ответ тихо и печально...

    Это было очень-очень давно. Тогда бабушка была еще маленькой девочкой с толстыми косичками.

    И был у бабушки брат. Его звали Ларик. Это был веселый, красивый и смелый мальчик. Он лучше всех играл в городки, быстрее всех бегал на коньках, и учился он тоже лучше всех.

    Ранней весной рабочие того города, где жил Ларик, стали собирать отряд, чтобы идти бороться за Советскую власть.

    Ларину тогда было тринадцать лет.

    Он пошел к командиру отряда и сказал ему:

    — Запишите меня в отряд. Я тоже пойду драться с белыми.

    — А сколько тебе лет? — спросил командир.

    — Пятнадцать! — не моргнув ответил Ларик.

    — Будто? — спросил командир. И повторил снова: — Будто?

    — Да, — сказал Ларик.

    Но командир покачал головой:

    — Нет, нельзя, ты слишком молод...

    И Ларик должен был уйти ни с чем. И вдруг возле окна, на стуле, он увидел новый военный барабан. Барабан был красивый, с блестящим медным ободком, с туго натянутой кожей. Две деревянные палочки лежали рядом.

    Ларик остановился, посмотрел на барабан и сказал:

    — Я могу играть на барабане...

    — Неужели? — обрадовался командир. — А попробуй-ка!

    Ларик перекинул барабанные ремни через плечо, взял в руки палочки и ударил одной из них по тугому верху. Палочка отскочила, будто пружинная, а барабан ответил веселым баском:

    Ларик ударил другой палочкой.

    — Бум! — снова ответил барабан,

    И уж тогда Ларик стал барабанить двумя палочками.

    Ух, как они заплясали у него в руках! Они просто не знали удержу, они просто не могли остановиться. Они отбивали такую дробь, что хотелось встать, выпрямиться и шагать вперед!

    Раз-два! Раз-два! Раз-два!

    И Ларик остался в отряде.

    На следующее утро отряд уезжал из города. Когда поезд тронулся, из открытых дверей теплушки раздалась веселая песенка Ларика:

    Бам-бара-бам-бам,

    Бам-бам-бам!

    Впереди всех барабан,

    Командир и барабанщик.

    Ларик и барабан сразу стали товарищами. По утрам они просыпались раньше всех.

    — Здорово, приятель! — говорил Ларик своему барабану и легонько шлепал его ладонью.

    — Здо-ро-во! — гудел в ответ барабан. И они принимались за работу.

    В отряде не было даже горна. Ларик с барабаном были единственными музыкантами. По утрам они играли побудку:

    Бам-бара-бам,

    Бам-бам-бам!

    С добрым утром,

    Бам-бара-бам!

    Это была славная утренняя песня!

    Когда отряд шел походным маршем, у них была припасена другая песня. Руки Ларика никогда не уставали, и голос барабана не умолкал всю дорогу. Бойцам было легче шагать по топким осенним дорогам. Подпевая своему барабану, они шли от привала к привалу, от привала к привалу...

    И вечером на привалах барабану тоже находилась работа. Только ему одному, конечно, справиться было трудно.

    Он только начинал:

    Эх! Бам-бара-бам,

    Бам-бара-бам!

    Веселей всех

    Сразу же подхватывали деревянные ложки:

    И мы тоже ловко бьем,

    Бим-бири-бом,

    Бим-бири-бом!

    Потом вступали четыре гребешка:

    Не отстанем мы от вас,

    Бимс-бамс, бимс-бамс!

    И уже последние начинали губные гармошки.

    Вот это было веселье!

    Такой замечательный оркестр можно было слушать хоть всю ночь.

    Но была у барабана и Ларика еще одна песня. И эта песня была самая громкая и самая нужная. Где бы ни были бойцы, они сразу узнавали голос своего барабана из тысячи других барабанных голосов. Да, если нужно было, Ларик умел бить тревогу...

    Прошла зима. Снова наступила весна. Ларику шел уже пятнадцатый год.

    Красногвардейский отряд снова вернулся в тот город, где вырос Ларик. Красногвардейцы шли разведчиками впереди большой сильной армии, и враг убегал, прячась, скрываясь, нанося удары из-за угла.

    Отряд подошел к городу поздно вечером. Было темно, и командир приказал остановиться на ночлег возле леса, недалеко от полотна железной дороги.

    — Целый год я не видал отца, матери и младшей сестренки, — сказал Ларик командиру. — Я даже не знаю, живы ли они. Можно их навестить? Они живут за тем леском.

    — Что ж, иди, — сказал командир.

    И Ларик пошел.

    Он шел и чуть слышно насвистывал. Под ногами в мелких весенних лужицах булькала вода. Было светло от луны. За спиной у Ларика висел его боевой товарищ — военный барабан.

    Узнают ли его дома? Нет, младшая сестренка, конечно, не узнает. Он нащупал в кармане два розовых пряника. Этот гостинец он давно припас для нее...

    Он подошел к опушке. Как здесь было хорошо! Лес стоял тихий-тихий, весь посеребренный лунным светом.

    Ларик остановился. От высокой ели падала тень. Ларик стоял, укрытый этой черной тенью.

    Вдруг тихо щелкнула сухая ветка.

    Одна справа. Другая слева. За спиной...

    На опушку вышли люди. Их было много. Они шли длинной цепью. Винтовки наперевес. Двое остановились почти рядом с Лариком. На плечах белогвардейские погоны. Один офицер сказал другому очень тихо:

    — Часть солдат идет со стороны леса. Другая — вдоль железнодорожной линии. Остальные заходят с тыла.

    — Мы замкнем их в кольцо и уничтожим, — сказал второй.

    И, крадучись, они прошли мимо.

    Это были враги.

    Ларик глубоко вздохнул. Он стоял в тени. Его не заметили.

    Ларик потер ладонью горячий лоб. Все понятно. Значит, часть солдат идет из леса. Другие заходят с тыла. Часть — вдоль полотна железной дороги...

    Белые хотят замкнуть их отряд в кольцо и уничтожить.

    Нужно бежать туда, к своим, к красным. Нужно предупредить, и как можно скорее.

    Но разве он успеет? Они могут опередить его. Они могут поймать его по дороге...

    И Ларик повернул к себе свой боевой барабан, вынул из-за ремня деревянные палочки и, широко взмахнув руками, ударил по барабану.

    Это прозвучало, как выстрел, как тысяча коротких ружейных залпов.

    Весь лес откликнулся, загудел, забарабанил громким эхом, будто возле каждого дерева стоял маленький смелый барабанщик и бил в боевой барабан.

    Ларик стоял под елью и видел, как к нему со всех сторон устремились враги. Но он не двинулся с места. Он только колотил, колотил, колотил в барабан.

    Это была их последняя песня — песня боевой тревоги.

    И только когда что-то ударило Ларика в висок, и он упал, барабанные палочки сами выпали у него из рук...

    Ларик уже не мог видеть, как навстречу врагу с винтовками наперевес устремились красные бойцы и как побежденный враг бежал и со стороны леса, и со стороны города, и оттуда, где блестели тонкие линии железнодорожного полотна.

    Утром в лесу снова стало тихо. Деревья, стряхивая капли влаги, поднимали к солнцу прозрачные верхушки, и только у старой ели широкие ветви лежали совсем на земле.

    Бойцы принесли Ларика домой. Глаза его были закрыты.

    Барабан был с ним. Только палочки остались в лесу, там, где они выпали у Ларика из рук.

    И барабан повесили на стену.

    Он прогудел последний раз — громко и печально, будто прощаясь со своим славным боевым товарищем.

    Вот что рассказал мальчику старый боевой барабан.

    Мальчик тихонько слез со стула и на цыпочках вернулся в постель. Он долго лежал с открытыми глазами, и ему казалось, будто он идет по к - широкой красивой улице и крепко колотит в свой новый желтый барабанчик. Голос у барабанчика громкий, смелый, и они вместе поют любимую

    песенку Ларика:

    Бам бара-бам,

    Бам бара-бам!

    Впереди всех барабан,

    Командир и барабанщик.

    Аркадий Гайдар «Поход»

    Маленький рассказ

    Ночью красноармеец принес повестку. А на заре, когда Алька еще спал, отец крепко поцеловал его и ушел на войну — в поход.

    Утром Алька рассердился, зачем его не разбудили, и тут же заявил, что и он хочет идти в поход тоже. Он, вероятно бы, закричал, заплакал. Но совсем неожиданно мать ему в поход идти разрешила. И вот для того, чтобы набрать перед дорогой силы, Алька съел без каприза полную тарелку каши, выпил молока. А потом они с матерью сели готовить походное снаряжение. Мать шила ему штаны, а он, сидя на полу, выстругивал себе из доски саблю. И тут же, за работой, разучивали они походные марши, потому что с такой песней, как «В лесу родилась елочка», никуда далеко не нашагаешь. И мотив не тот, и слова не такие, в общем эта мелодия для боя совсем неподходящая.

    Но вот пришло время матери идти дежурить на работу, и дела свои они отложили на завтра.

    И так день за днем готовили Альку в далекий путь. Шили штаны, рубахи, знамена, флаги, вязали теплые чулки, варежки. Одних деревянных сабель рядом с ружьем и барабаном висело на стене уже семь штук. А этот запас не беда, ибо в горячем бою у звонкой сабли жизнь еще короче, чем у всадника.

    И давно, пожалуй, можно было бы отправляться Альке в поход, но тут наступила лютая зима. А при таком морозе, конечно, недолго схватить и насморк или простуду, и Алька терпеливо ждал теплого солнца. Но вот и вернулось солнце. Почернел талый снег. И только бы, только начать собираться, как загремел звонок. И тяжелыми шагами в комнату вошел вернувшийся из похода отец. Лицо его было темное, обветренное, и губы потрескались, но серые глаза глядели весело.

    Он, конечно, обнял мать. И она поздравила его с победой. Он, конечно, крепко поцеловал сына. Потом осмотрел все Алькино походное снаряжение. И, улыбнувшись, приказал сыну: все это оружие и амуницию держать в полном порядке, потому что тяжелых боев и опасных походов будет и впереди на этой земле еще немало.

    Андрей Платонов «Маленький солдат»

    Недалеко от линии фронта внутри уцелевшего вокзала сладко храпели уснувшие на полу красноармейцы; счастье отдыха было запечатлено на их усталых лицах.

    На втором пути тихо шипел котел горячего дежурного паровоза, будто пел однообразный, успокаивающий голос из давно покинутого дома. Но в одном углу вокзального помещения, где горела керосиновая лампа, люди изредка шептали друг другу успокаивающие слова, а затем и они впали в безмолвие.

    Там стояли два майора, похожие один на другого не внешними признаками, но общей добротою морщинистых загорелых лиц; каждый из них держал руку мальчика в своей руке, а ребенок умоляюще смотрел на командиров. Руку одного майора ребенок не отпускал от себя, прильнув затем к ней лицом, а от руки другого осторожно старался освободиться. На вид ребенку было лет десять, а одет он был как бывалый боец — в серую шинель, обношенную и прижавшуюся к его телу, в пилотку и в сапоги, пошитые, видно, по мерке на детскую ногу. Его маленькое лицо, худое, обветренное, но не истощенное, приспособленное и уже привычное к жизни, обращено было теперь к одному майору; светлые глаза ребенка ясно обнажали его грусть, словно они были живою поверхностью его сердца; он тосковал, что разлучается с отцом или старшим другом, которым, должно быть, доводился ему майор.

    Второй майор привлекал ребенка за руку к себе и ласкал его, утешая, но мальчик, не отымая своей руки, оставался к нему равнодушным. Первый майор тоже был опечален, и он шептал ребенку, что скоро возьмет его к себе и они снова встретятся для неразлучной жизни, а сейчас они расстаются на недолгое время. Мальчик верил ему, однако и сама правда не могла утешить его сердца, привязанного лишь к одному человеку и желавшего быть с ним постоянно и вблизи, а не вдалеке. Ребенок знал уже, что такое даль расстояния и время войны, — людям оттуда трудно вернуться друг к другу, поэтому он не хотел разлуки, а сердце его не могло быть в одиночестве, оно боялось, что, оставшись одно, умрет. И в последней своей просьбе и надежде мальчик смотрел на майора, который должен оставить его с чужим человеком.

    — Ну, Сережа, прощай пока, — сказал тот майор, которого любил ребенок. — Ты особо-то воевать не старайся, подрастешь, тогда будешь. Не лезь на немца и береги себя, чтоб я тебя живым, целым нашел. Ну чего ты, чего ты — держись, солдат!

    Сережа заплакал. Майор поднял его к себе на руки и поцеловал лицо несколько раз. Потом майор пошел с ребенком к выходу, и второй майор тоже последовал за ними, поручив мне сторожить оставленные вещи.

    Вернулся ребенок на руках другого майора; он чуждо и робко глядел на командира, хотя этот майор уговаривал его нежными словами и привлекал к себе как умел.

    Майор, заменивший ушедшего, долго увещевал умолкшего ребенка, но тот, верный одному чувству и одному человеку, оставался отчужденным.

    Невдалеке от станции начали бить зенитки. Мальчик вслушался в их гулкие мертвые звуки, и во взоре его появился возбужденный интерес.

    — Их разведчик идет! — сказал он тихо, будто самому себе. — Высоко идет, и зенитки его не возьмут, туда надо истребителя послать.

    — Пошлют, — сказал майор. — Там у нас смотрят.

    Нужный нам поезд ожидался лишь назавтра, и мы все трое пошли на ночлег в общежитие. Там майор покормил ребенка из своего тяжело нагруженного мешка. «Как он мне надоел за войну, этот мешок, — сказал майор, — и как я ему благодарен!» Мальчик уснул после еды, и майор Бахичев рассказал мне про его судьбу.

    Сергей Лабков был сыном полковника и военного врача. Отец и мать его служили в одном полку, поэтому и своего единственного сына они взяли к себе, чтобы он жил при них и рос в армии. Сереже шел теперь десятый год; он близко принимал к сердцу войну и дело отца и уже начал понимать по- настоящему, для чего нужна война. И вот однажды он услышал, как отец говорил в блиндаже с одним офицером и заботился о том, что немцы при отходе обязательно взорвут боезапас его полка. Полк до этого вышел из немецкого охвата, ну с поспешностью, конечно, и оставил у немцев свой склад с боезапасом, а теперь полк должен был пойти вперед и вернуть утраченную землю и свое добро на ней, и боезапас тоже, в котором была нужда. «Они уж и провод в наш склад, наверно, подвели — ведают, что отойти придется», — сказал тогда полковник, отец Сережи. Сергей вслушался и сообразил, о чем заботился отец. Мальчику было известно расположение полка до отступления, и вот он, маленький, худой, хитрый, прополз ночью до нашего склада, перерезал взрывной замыкающий провод и оставался там еще целые сутки, сторожа, чтобы немцы не исправили повреждения, а если исправят, то чтобы опять перерезать провод. Потом полковник выбил оттуда немцев, и весь склад целый перешел в его владение.

    Вскоре этот мальчуган пробрался подалее в тыл противника; там он узнал по признакам, где командный пункт полка или батальона, обошел поодаль вокруг трех батарей, запомнил все точно — память же ничем не порченная, — а вернувшись домой, показал отцу по карте, как оно есть и где что находится. Отец подумал, отдал сына ординарцу для неотлучного наблюдения за ним и открыл огонь по этим пунктам. Все вышло правильно, сын дал ему верные засечки. Он же маленький, этот Сережка, неприятель его за суслика в траве принимал: пусть, дескать, шевелится. А Сережка, наверно, и травы не шевелил, без вздоха шел.

    Ординарца мальчишка тоже обманул, или, так сказать, совратил: раз он повел его куда-то, и вдвоем они убили немца — неизвестно, кто из них, — а позицию нашел Сергей.

    Так он и жил в полку при отце с матерью и с бойцами. Мать, видя такого сына, не могла больше терпеть его неудобного положения и решила отправить его в тыл. Но Сергей уже не мог уйти из армии, характер его втянулся в войну. И он говорил тому майору, заместителю отца, Савельеву, который вот ушел, что в тыл он не пойдет, а лучше скроется в плен к немцам, узнает у них все, что надо, и снова вернется в часть к отцу, когда мать по нему соскучится. И он бы сделал, пожалуй, так, потому что у него воинский характер.

    А потом случилось горе, и в тыл мальчишку некогда стало отправлять. Отца его, полковника, серьезно ранило, хоть и бой-то, говорят, был слабый, и он умер через два дня в полевом госпитале. Мать тоже захворала, затомилась — она была раньше еще поувечена двумя осколочными ранениями, одно было в полость — и через месяц после мужа тоже скончалась; может, она еще по мужу скучала... Остался Сергей сиротой.

    Командование полком принял майор Савельев, он взял к себе мальчика и стал ему вместо отца и матери, вместо родных — всем человеком. Мальчик ответил ему тоже всем сердцем.

    — А я-то не из их части, я из другой. Но Володю Савельева я знаю еще по давности. И вот встретились мы тут с ним в штабе фронта. Володю на курсы усовершенствования посылали, а я по другому делу там находился, а теперь обратно к себе в часть еду. Володя Савельев велел мне поберечь мальчишку, пока он обратно не прибудет... Да и когда еще Володя вернется и куда его направят! Ну, это там видно будет...

    Майор Бахичев задремал и уснул. Сережа Лабков всхрапывал во сне, как взрослый, поживший человек, и лицо его, отошедши теперь от горести и воспоминаний, стало спокойным и невинно счастливым, являя образ святого детства, откуда увела его война. Я тоже уснул, пользуясь ненужным временем, чтобы оно не проходило зря.

    Проснулись мы в сумерки, в самом конце долгого июньского дня. Нас теперь было двое на трех кроватях — майор Бахичев и я, а Сережи Лабкова не было. Майор обеспокоился, но потом решил, что мальчик ушел куда-нибудь на малое время. Позже мы прошли с ним на вокзал и посетили военного коменданта, однако маленького солдата никто не заметил в тыловом многолюдстве войны.

    Наутро Сережа Лабков тоже не вернулся к нам, и бог весть, куда он ушел, томимый чувством своего детского сердца к покинувшему его человеку — может быть, вослед ему, может быть, обратно в отцовский полк, где были могилы его отца и матери.

    Константин Паустовский «Бакенщик»

    Весь день мне пришлось идти по заросшим луговым дорогам. Только к вечеру я вышел к реке, к сторожке бакенщика Семена.

    Сторожка была на другом берегу. Я покричал Семену, чтобы он подал мне лодку, и пока Семен отвязывал ее, гремел цепью и ходил за веслами, к берегу подошли трое мальчиков. Их волосы, ресницы и трусики выгорели до соломенного цвета.

    Мальчики сели у воды, над обрывом. Тотчас из-под обрыва начали вылетать стрижи с таким свистом, будто снаряды из маленькой пушки; в обрыве было вырыто много стрижиных гнезд. Мальчики засмеялись.

    — Вы откуда? — спросил я их.

    — Из Ласковского леса, — ответили они и рассказали, что они пионеры из соседнего города, приехали в лес на работу, вот уже три недели пилят дрова, а на реку иногда приходят купаться. Семен их перевозит на тот берег, на песок.

    — Он только ворчливый, — сказал самый маленький мальчик. — Все ему мало, все мало. Вы его знаете?

    — Знаю. Давно.

    — Он хороший?

    — Очень хороший.

    — Только вот все ему мало, — печально подтвердил худой мальчик в кепке. — Ничем ему не угодишь. Ругается.

    Я хотел расспросить мальчиков, чего же в конце концов Семену мало, но в это время он сам подъехал на лодке, вылез, протянул мне и мальчикам шершавую руку и сказал:

    — Хорошие ребята, а понимают мало. Можно сказать, ничего не понимают. Вот и выходит, что нам, старым веникам, их обучать полагается. Верно я говорю? Садитесь в лодку. Поехали.

    — Ну, вот видите, — сказал маленький мальчик, залезая в лодку. — Я же вам говорил!

    Семен греб редко, не торопясь, как всегда гребут бакенщики и перевозчики на всех наших реках. Такая гребля не мешает говорить, и Семен, старик многоречивый, тотчас завел разговор.

    — Ты только не думай, — сказал он мне, — они на меня не в обиде. Я им уже столько в голову вколотил — страсть! Как дерево пилить — тоже надо знать. Скажем, в какую сторону оно упадет. Или как схорониться, чтобы комлем не убило. Теперь небось знаете?

    — Знаем, дедушка, — сказал мальчик в кепке. — Спасибо.

    — Ну, то-то! Пилу небось развести не умели, дровоколы, работнички!

    — Теперь умеем, — сказал самый маленький мальчик.

    — Ну, то-то! Только это наука не хитрая. Пустая наука! Этого для человека мало. Другое знать надобно.

    — А что? — встревоженно спросил третий мальчик, весь в веснушках.

    — А то, что теперь война. Об этом знать надо.

    — Мы и знаем.

    — Ничего вы не знаете. Газетку мне намедни вы принесли, а что в ней написано, того вы толком определить и не можете.

    — Что же в ней такого написано, Семен? — спросил я.

    — Сейчас расскажу. Курить есть?

    Мы скрутили по махорочной цигарке из мятой газеты. Семен закурил и сказал, глядя на луга:

    — А написано в ней про любовь к родной земле. От этой любви, надо так думать, человек и идет драться. Правильно я сказал?

    — Правильно.

    — А что это есть — любовь к родине? Вот ты их и спроси, мальчишек. И видать, что они ничего не знают.

    Мальчики обиделись:

    — Как не знаем!

    — А раз знаете, так и растолкуйте мне, старому дураку. Погоди, ты не выскакивай, дай досказать. Вот, к примеру, идешь ты в бой и думаешь: «Иду я за родную землю». Так вот ты и скажи: за что же ты идешь?

    — За свободную жизнь иду, — сказал маленький мальчик.

    — Мало этого. Одной свободной жизнью не проживешь.

    — За свои города и заводы, — сказал веснушчатый мальчик.

    — За свою школу, — сказал мальчик в кепке. — И за своих людей.

    — И за свой народ, — сказал маленький мальчик. — Чтобы у него была трудовая и счастливая жизнь.

    — Все вы правильно говорите, — сказал Семен, — только мало мне этого.

    Мальчики переглянулись и насупились.

    — Обиделись! — сказал Семен. — Эх вы, рассудители! А, скажем, за перепела тебе драться не хочется? Защищать его от разорения, от гибели? А?

    Мальчики молчали.

    — Вот я и вижу, что вы не все понимаете, — заговорил Семен. — И должен я, старый, вам объяснить. А у меня и своих дел хватает: бакены проверять, на столбах метки вешать. У меня тоже дело тонкое, государственное дело. Потому — эта река тоже для победы старается, несет на себе пароходы, и я при ней вроде как пестун, как охранитель, чтобы все — было в исправности. Вот так получается, что все это правильно — и свобода, и города, и, скажем, богатые заводы, и школы, и люди. Так не за одно это мы родную землю любим. Ведь не за одно?

    — А за что же еще? — спросил веснушчатый мальчик.

    — А ты слушай. Вот ты шел сюда из Ласковско- го леса по битой дороге на озеро Тишь, а оттуда лугами на Остров и сюда ко мне, к перевозу. Ведь шел?

    — Ну вот. А под ноги себе глядел?

    — Глядел.

    — А видать-то ничего и не видел. А надо бы поглядывать, да примечать, да останавливаться почаще. Остановишься, нагнешься, сорвешь какой ни на есть цветок или траву — и иди дальше.

    — А затем, что в каждой такой траве и в каждом таком цветке большая прелесть заключается. Вот, к примеру, клевер. Кашкой вы его называете. Ты его нарви, понюхай — он пчелой пахнет. От этого запаха злой человек и тот улыбнется. Или, скажем, ромашка. Ведь ее грех сапогом раздавить. А медуница? Или сон-трава. Спит она по ночам, голову клонит, тяжелеет от росы. Или купена. Да вы ее, видать, и не знаете. Лист широкий, твердый, а под ним цветы, как белые колокола. Вот-вот заденешь — и зазвонят. То-то! Это растение приточное. Оно болезнь исцеляет.

    — Что значит приточное? — спросил мальчик в кепке.

    — Ну, лечебное, что ли. Наша болезнь — ломота в костях. От сырости. От купены боль тишает, спишь лучше и работа становится легче. Или аир. Я им полы в сторожке посыпаю. Ты ко мне зайди — воздух у меня крымский. Да! Вот иди, гляди, примечай. Вон облак стоит над рекой. Тебе это невдомек; а я слышу — дождиком от него тянет. Грибным дождем — спорым, не очень шумливым. Такой дождь дороже золота. От него река теплеет, рыба играет, он все наше богатство растит. Я часто, ближе к вечеру, сижу у сторожки, корзины плету, потом оглянусь и про всякие корзины позабуду — ведь это что такое! Облак в небе стоит из жаркого золота, солнце уже нас покинуло, а там, над землей, еще пышет теплом, пышет светом. А погаснет, и начнут в травах коростели скрипеть, и дергачи дергать, и перепела свистеть, а то, глядишь, как ударят соловьи будто громом — по лозе, по кустам! И звезда взойдет, остановится над рекой и до утра стоит — загляделась, красавица, в чистую воду. Так-то, ребята! Вот на это все поглядишь и подумаешь: жизни нам отведено мало, нам надо двести лет жить — и то не хватит. Наша страна — прелесть какая! За эту прелесть мы тоже должны с врагами драться, уберечь ее, защитить, не давать на осквернение. Правильно я говорю? Все шумите, «родина», «родина», а вот она, родина, за стогами!

    Мальчики молчали, задумались. Отражаясь в воде, медленно пролетела цапля.

    — Эх, — сказал Семен, — идут на войну люди, а нас, старых, забыли! Зря забыли, это ты мне поверь. Старик — солдат крепкий, хороший, удар у него очень серьезный. Пустили бы нас, стариков, — вот тут бы немцы тоже почесались. «Э-э-э, — сказали бы немцы, — с такими стариками нам биться не путь! Не дело! С такими стариками последние порты растеряешь. Это, брат, шутишь!»

    Лодка ударилась носом в песчаный берег. Маленькие кулики торопливо побежали от нее вдоль воды.

    — Так-то, ребята, — сказал Семен. — Опять небось будете на деда жаловаться — все ему мало да мало. Непонятный какой-то дед.

    Мальчики засмеялись.

    — Нет, понятный, совсем понятный, — сказал маленький мальчик. — Спасибо тебе, дед.

    — Это за перевоз или за что другое? — спросил Семен и прищурился.

    — За другое. И за перевоз.

    — Ну, то-то!

    Мальчики побежали к песчаной косе — купаться. Семен поглядел им вслед и вздохнул.

    — Учить их стараюсь, — сказал он. — Уважению учить к родной земле. Без этого человек — не человек, а труха!

    Владимир Железников «В старом танке»

    Он уже собрался уезжать из этого города, сделал свои дела и собрался уезжать, но по дороге к вокзалу вдруг натолкнулся на маленькую площадь.

    Посередине площади стоял старый танк. Он подошел к танку, потрогал вмятины от вражеских снарядов — видно, это был боевой танк, и ему

    поэтому не хотелось сразу от него уходить. Поставил чемоданчик около гусеницы, влез на танк, попробовал люк башни, открывается ли. Люк легко открылся.

    Тогда он залез внутрь и сел на сиденье водителя. Это было узенькое, тесное место, он еле туда пролез без привычки и даже, когда лез, расцарапал руку.

    Он нажал педаль газа, потрогал рукоятки рычагов, посмотрел в смотровую щель и увидел узенькую полоску улицы.

    Он впервые в жизни сидел в танке, и это все для него было так непривычно, что он даже не слышал, как кто-то подошел к танку, влез на него и склонился над башней. И тогда он поднял голову, потому что тот, наверху, загородил ему свет.

    Это был мальчишка. Его волосы на свету казались почти синими. Они целую минуту смотрели молча друг на друга. Для мальчишки встреча была неожиданной: думал застать здесь кого-нибудь из своих товарищей, с которыми можно было бы поиграть, а тут на тебе, взрослый чужой мужчина.

    Мальчишка уже хотел ему сказать что-нибудь резкое, что, мол, нечего забираться в чужой танк, но потом увидел глаза этого мужчины и увидел, что у него пальцы чуть-чуть дрожали, когда он подносил сигарету к губам, и промолчал.

    Но молчать без конца ведь нельзя, и мальчишка спросил:

    — Вы чего здесь?

    — Ничего, — ответил он. — Решил посидеть. А что — нельзя?

    — Можно, — сказал мальчик. — Только этот танк наш.

    — Чей — ваш? — спросил он.

    — Ребят нашего двора, — сказал мальчишка.

    Они снова помолчали.

    — Вы еще долго будете здесь сидеть? — спросил мальчишка.

    — Скоро уйду. — Он посмотрел на часы. — Через час уезжаю из вашего города.

    — Смотрите-ка, дождь пошел, — сказал мальчишка.

    — Ну, давай заползай сюда и закрывай люк. Дождь переждем, и я уйду.

    Хорошо, что пошел дождь, а то пришлось бы уйти. А он еще не мог уйти, что-то его держало в этом танке.

    Мальчишка кое-как примостился рядом с ним. Они сидели совсем близко друг от друга, и было как-то удивительно и неожиданно это соседство.

    Он даже чувствовал дыхание мальчишки и каждый раз, когда он подымал глаза, видел, как стремительно отворачивался его сосед.

    — Вообще-то старые, фронтовые танки — это моя слабость, — сказал он.

    — Этот танк — хорошая вещь. — Мальчишка со знанием дела похлопал ладонью по броне. — Говорят, он освобождал наш город.

    — Мой отец был танкистом на войне, — сказал он.

    — А теперь? — спросил мальчишка.

    — А теперь его нет, — ответил он. — Не вернулся с фронта. В сорок третьем пропал без вести.

    В танке было почти темно. Через узенькую смотровую щель пробивалась тоненькая полоска, а тут еще небо затянуло грозовой тучей, и совсем потемнело.

    — А как это — «пропал без вести»? — спросил мальчик.

    — Пропал без вести, значит, ушел, к примеру, в разведку в тыл врага и не вернулся. И неизвестно, как он погиб.

    — Неужели даже это нельзя узнать? — удивился мальчик. — Ведь он там был не один.

    — Иногда не удается, — сказал он. — А танкисты смелые ребята. Вот сидел, к примеру, тут какой-нибудь парень во время боя: свету всего ничего, весь мир видишь только через эту щель. А вражеские снаряды бьют по броне. Видал, какие выбоины! От удара этих снарядов по танку голова могла лопнуть.

    Где-то в небе ударил гром, и танк глухо зазвенел. Мальчишка вздрогнул.

    — Ты что, боишься? — спросил он.

    — Нет, — ответил мальчишка. — Это от неожиданности.

    — Недавно я прочел в газете об одном танкисте, — сказал он. — Вот это был человек! Ты послушай. Этот танкист попал в плен к фашистам: может быть, он был ранен или контужен, а может быть, выскочил из горящего танка и они его схватили. В общем, попал в плен. И вдруг однажды его сажают в машину и привозят на артиллерийский полигон. Сначала танкист ничего не понял: видит, стоит новенький «Т-34», а вдали группа немецких офицеров. Подвели его к офицерам. И тогда один из них говорит:

    «Вот, мол, тебе танк, ты должен будешь пройти на нем весь полигон, шестнадцать километров, а по тебе будут стрелять из пушек наши солдаты. Проведешь танк до конца — значит, будешь жить, и лично я тебе дам свободу. Ну, а не проведешь — значит, погибнешь. В общем, на войне как на войне».

    А он, наш танкист, совсем еще молодой. Ну, может быть, ему было двадцать два года. Сейчас такие ребята ходят еще в институты! А он стоял перед генералом, старым, худым, длинным, как палка, фашистским генералом, которому было наплевать на этого танкиста и наплевать, что тот так мало прожил, что его где-то ждет мать, — на все было наплевать. Просто этому фашисту очень понравилась игра, которую он придумал с этим советским: он решил новое прицельное устройство на противотанковых пушках испытать на советском танке.

    «Струсил?» — спросил генерал.

    Танкист ничего не ответил, повернулся и пошел к танку... А когда он сел в танк, когда влез на это место и потянул рычаги управления и когда они легко и свободно пошли на него, когда он вдохнул привычный, знакомый запах машинного масла, у него прямо голова закружилась от счастья. И, веришь ли, он заплакал. От радости заплакал, он уже никогда и не мечтал, что снова сядет в свой любимый танк. Что снова окажется на маленьком клочке, на маленьком островке родной, милой советской земли.

    На минуту танкист склонил голову и закрыл глаза: вспомнил далекую Волгу и высокий город на Волге. Но тут ему подали сигнал: пустили ракету. Это значит: пошел вперед. Он не торопился, внимательно глянул в смотровую щель. Никого, офицеры спрятались в ров. Осторожно выжал до конца педаль газа, и танк медленно пошел вперед. И тут ударила первая батарея — фашисты ударили, конечно, ему в спину. Он сразу собрал все силы и сделал свой знаменитый вираж: один рычаг до отказа вперед, второй назад, полный газ, и вдруг танк как бешеный крутнулся на месте на сто восемьдесят градусов — за этот маневр он всегда получал в училище пятерку — и неожиданно стремительно помчался навстречу ураганному огню этой батареи.

    «На войне как на войне! — вдруг закричал он сам себе. — Так, кажется, говорил ваш генерал». Он прыгнул танком на эти вражеские пушки и раскидал их в разные стороны.

    «Неплохо для начала, — подумал он. — Совсем неплохо».

    Вот они, фашисты, совсем рядом, но его защищает броня, выкованная умелыми кузнецами на Урале. Нет, теперь им не взять. На войне как на войне!

    Он снова сделал свой знаменитый вираж и приник к смотровой щели: вторая батарея сделала залп по танку. И танкист бросил машину в сторону; делая виражи вправо и влево, он устремился вперед. И снова вся батарея была уничтожена. А танк уже мчался дальше, а орудия, забыв всякую очередность, начали хлестать по танку снарядами. Но танк был как бешеный: он крутился волчком то на одной, то на другой гусенице, менял направление и давил эти вражеские пушки. Это был славный бой, очень справедливый бой. А сам танкист, когда пошел в последнюю лобовую атаку, открыл люк водителя, и все артиллеристы увидели его лицо, и все они увидели, что он смеется и что-то кричит им.

    А потом танк выскочил на шоссе и на большой скорости пошел на восток. Ему вслед летели немецкие ракеты, требуя остановиться. Танкист этого ничего не замечал. Только на восток, его путь лежал на восток. Только на восток, хотя бы несколько метров, хотя бы несколько десятков метров навстречу далекой, родной, милой своей земле...

    — И его не поймали? — спросил мальчишка.

    Мужчина посмотрел на мальчика и хотел соврать, вдруг ему очень захотелось соврать, что все кончилось хорошо и его, этого славного, геройского танкиста, не поймали. И мальчишка будет тогда так рад этому! Но он не соврал, просто решил, что в таких случаях нельзя ни за что врать.

    — Поймали, — сказал мужчина. — В танке кончилось горючее, и его поймали. А потом привели к генералу, который придумал всю эту игру. Его вели по полигону к группе офицеров два автоматчика. Гимнастерка на нем была разорвана. Он шел по зеленой траве полигона и увидел под ногами полевую ромашку. Нагнулся и сорвал ее. И вот тогда действительно весь страх из него ушел. Он вдруг стал самим собой: простым волжским пареньком, небольшого роста, ну, как наши космонавты. Генерал что-то крикнул по-немецки, и прозвучал одинокий выстрел.

    — А может быть, это был ваш отец?! — спросил мальчишка.

    — Кто его знает, хорошо бы, — ответил мужчина. — Но мой отец пропал без вести.

    Они вылезли из танка. Дождь кончился.

    — Прощай, друг, — сказал мужчина.

    — До свидания...

    Мальчик хотел добавить, что он теперь приложит все силы, чтобы узнать, кто был этот танкист, и, может быть, это действительно окажется его отец. Он подымет на это дело весь свой двор, да что там двор — весь свой класс, да что там класс — всю свою школу!

    Они разошлись в разные стороны.

    Мальчишка побежал к ребятам. Бежал и думал об этом танкисте и думал, что узнает про него все-все, а потом напишет этому мужчине...

    И тут мальчишка вспомнил, что не узнал ни имени, ни адреса этого человека, и чуть не заплакал от обиды. Ну, что тут поделаешь...

    А мужчина шел широким шагом, размахивая на ходу чемоданчиком. Он никого и ничего не замечал, шел и думал о своем отце и о словах мальчика.

    Теперь, когда он будет вспоминать отца, он всегда будет думать об этом танкисте. Теперь для него это будет история отца.

    Так хорошо, так бесконечно хорошо, что у него наконец появилась эта история. Он будет ее часто вспоминать: по ночам, когда плохо спится, или когда идет дождь, и ему делается печально, или когда ему будет очень-очень весело.

    Так хорошо, что у него появилась эта история, и этот старый танк, и этот мальчишка...

    Владимир Железников «Девушка в военном»

    Почти целая неделя прошла для меня благополучно, но в субботу я получил сразу две двойки: по русскому и по арифметике.

    Когда я пришел домой, мама спросила:

    — Ну как, вызывали тебя сегодня?

    — Нет, не вызывали, — соврал я. — Последнее время меня что-то совсем не вызывают.

    А в воскресенье утром все открылось. Мама влезла в мой портфель, взяла дневник и увидела двойки.

    — Юрий, — сказала она. — Что это значит?

    — Это случайно, — ответил я. — Учительница вызвала меня на последнем уроке, когда почти уже началось воскресенье...

    — Ты просто врун! — сердито сказала мама.

    А тут еще папа ушел к своему приятелю и долго не возвращался. А мама ждала его, и настроение у нее было совсем плохое. Я сидел в своей комнате и не знал, что мне делать. Вдруг вошла мама, одетая по-праздничному, и сказала:

    — Когда придет папа, покорми его обедом.

    — А ты скоро вернешься?

    — Не знаю.

    Мама ушла, а я тяжело вздохнул и достал учебник по арифметике. Но не успел я раскрыть его, как кто-то позвонил.

    Я думал, что пришел наконец папа. Но на пороге стоял высокий широкоплечий незнакомый мужчина.

    — Здесь живет Нина Васильевна? — спросил он.

    — Здесь, — ответил я. — Только мамы нет дома.

    — Разреши подождать? — Он протянул мне руку: — Сухов, товарищ твоей мамы.

    Сухов прошел в комнату, сильно припадая на правую ногу.

    — Жалко, Нины нет, — сказал Сухов. — Как она выглядит? Все такая же?

    Мне было непривычно, что чужой человек называл маму Ниной и спрашивал, такая же она или нет. А какая она еще может быть?

    Мы помолчали.

    — А я ей фотокарточку привез. Давно обещал, а привез только сейчас. Сухов полез в карман.

    На фотографии стояла девушка в военном костюме: в солдатских сапогах, в гимнастерке и юбке, но без оружия.

    — Старший сержант, — сказал я.

    — Да. Старший сержант медицинской службы. Не приходилось встречаться?

    — Нет. Первый раз вижу.

    — Вот как? — удивился Сухов. — А это, брат ты мой, не простой человек. Если бы не она, не сидеть бы мне сейчас с тобой...

    Мы молчали уже минут десять, и я чувствовал себя неудобно. Я заметил, что взрослые всегда предлагают чаю, когда им нечего говорить. Я сказал:

    — Чаю не хотите?

    — Чаю? Нет. Лучше я тебе расскажу одну историю. Тебе полезно ее знать.

    — Про эту девушку? — догадался я.

    — Да. Про эту девушку. — И Сухов начал рассказывать: — Это было на войне. Меня тяжело ранили в ногу и в живот. Когда ранят в живот, это особенно больно. Даже пошевельнуться страшно. Меня вытащили с поля боя и в автобусе повезли в госпиталь.

    А тут враг стал бомбить дорогу. На передней машине ранили шофера, и все машины остановились. Когда фашистские самолеты улетели, в автобус влезла вот эта самая девушка, — Сухов показал на фотографию, — и сказала: «Товарищи, выходите из машины».

    Все раненые поднялись на ноги и стали выходить, помогая друг другу, торопясь, потому что где-то недалеко уже слышен был рокот возвращающихся бомбардировщиков.

    Один я остался лежать на нижней подвесной койке.

    «А вы что лежите? Вставайте сейчас же! — сказала она. — Слышите, вражеские бомбардировщики возвращаются!»

    «Вы что, не видите? Я тяжело ранен и не могу встать, — ответил я. — Идите-ка вы сами побыстрее отсюда».

    И тут снова началась бомбежка. Бомбили особыми бомбами, с сиреной. Я закрыл глаза и натянул на голову одеяло, чтобы не поранили оконные стекла автобуса, которые от взрывов разлетались вдребезги. В конце концов взрывной волной автобус опрокинуло набок и меня чем-то тяжелым ударило по плечу. В ту же секунду вой падающих бомб и разрывы прекратились.

    «Вам очень больно?» — услыхал я и открыл глаза.

    Передо мной на корточках сидела девушка.

    «Нашего шофера убили, — сказала она. — Надо нам выбираться. Говорят, фашисты прорвали фронт. Все уже ушли пешком. Только мы остались».

    Она вытащила меня из машины и положила на траву. Встала и посмотрела вокруг.

    «Никого?» — спросил я.

    «Никого, — ответила она. Затем легла рядом, лицом вниз. — Теперь попробуйте повернуться на бок».

    Я повернулся, и меня сильно затошнило от боли в животе.

    «Ложитесь снова на спину», — сказала девушка.

    Я повернулся, и моя спина плотно легла на ее спину. Мне казалось, что она не сможет даже тронуться с места, но она медленно поползла вперед, неся на себе меня.

    «Устала, — сказала она. Девушка встала и снова оглянулась. — Никого, как в пустыне».

    В это время из-за леса вынырнул самолет, пролетел бреющим над нами и дал очередь. Я увидел серую струйку пыли от пуль еще метров за десять от нас. Она прошла выше моей головы.

    «Бегите! — крикнул я. — Он сейчас развернется».

    Самолет снова шел на нас. Девушка упала. Фьють, фьють, фьють просвистело снова рядом с нами. Девушка приподняла голову, но я сказал:

    «Не шевелитесь! Пусть думает, что он нас убил».

    Фашист летел прямо надо мной. Я закрыл глаза. Боялся, что он увидит, что у меня открыты глаза. Только оставил маленькую щелочку в одном глазу.

    Фашист развернулся на одно крыло. Дал еще одну очередь, снова промазал и улетел.

    «Улетел, — сказал я. — Мазила».

    — Вот, брат, какие бывают девушки, — сказал Сухов. — Один раненый сфотографировал ее для меня на память. И мы разъехались. Я — в тыл, она обратно на фронт.

    Я взял фотографию и стал смотреть. И вдруг узнал в этой девушке в военном костюме мою маму: мамины глаза, мамин нос. Только мама была не такой, как сейчас, а совсем девчонкой.

    — Это мама? — спросил я. — Это моя мама спасла вас?

    — Вот именно, — ответил Сухов. — Твоя мама.

    Тут вернулся папа и перебил наш разговор.

    — Нина! Нина! — закричал папа из прихожей. Он любил, когда мама его встречала.

    — Мамы нет дома, — сказал я.

    — А где же она?

    — Не знаю, ушла куда-то.

    — Странно, — сказал папа. — Выходит, я зря торопился.

    — А маму ждет фронтовой товарищ, — сказал я.

    Папа прошел в комнату. Сухов тяжело поднялся ему навстречу. Они внимательно посмотрели друг на друга и пожали руки. Сели, помолчали.

    — А товарищ Сухов рассказывал мне, как они с мамой были на фронте.

    — Да? — Папа посмотрел на Сухова. — Жалко, Нины нет. Сейчас бы обедом накормила.

    — Обед ерунда, — ответил Сухов. — А что Нины нет, жалко.

    Разговор у папы с Суховым почему-то не получался. Сухов скоро поднялся и ушел, пообещав зайти в другой раз.

    — Ты будешь обедать? — спросил я папу. — Мама велела обедать, она придет не скоро.

    — Не буду я обедать без мамы, — рассердился папа. — Могла бы в воскресенье посидеть дома!

    Я повернулся и ушел в другую комнату. Минут через десять папа пришел ко мне.

    — Не знаю. Оделась по-праздничному и ушла. Может быть, в театр, — сказал я, — или устраиваться на работу. Она давно говорила, что ей надоело сидеть дома и ухаживать за нами. Все равно мы этого не ценим.

    — Чепуха, — сказал папа. — Во-первых, в театре в это время спектаклей нет. А во-вторых, в воскресенье не устраиваются на работу. И потом, она бы меня предупредила.

    — А вот и не предупредила, — ответил я.

    После этого я взял со стола мамину фотографию, которую оставил Сухов, и стал на нее смотреть.

    — Так-так, по-праздничному, — грустно повторил папа. — Что у тебя за фотография? — спросил он. — Да ведь это мама!

    — Вот именно, мама. Это товарищ Сухов оставил. Мама его из-под бомбежки вытащила.

    — Сухова? Наша мама? — Папа пожал плечами. — Но ведь он в два раза выше мамы и в три раза тяжелее.

    — Мне сам Сухов сказал. — И я повторил папе историю этой маминой фотографии.

    — Да, Юрка, замечательная у нас мама. А мы с тобой этого не ценим.

    — Я ценю, — сказал я. — Только иногда у меня так бывает...

    — Выходит, я не ценю? — спросил папа.

    — Нет, ты тоже ценишь, — сказал я. — Только у тебя тоже иногда бывает...

    Папа походил по комнатам, несколько раз открывал входную дверь и прислушивался, не возвращается ли мама.

    Потом он снова взял фотографию, перевернул и прочел вслух:

    — «Дорогому сержанту медицинской службы в день ее рождения. От однополчанина Андрея Сухова». Постой-постой, — сказал папа. — Какое сегодня число?

    — Двадцать первое!

    — Двадцать первое! День маминого рождения. Этого еще не хватало! — Папа схватился за голову. — Как Ж6 я забыл? А она, конечно, обиделась и ушла. И ты хорош — тоже забыл!

    — Я две двойки получил. Она со мной не разговаривает.

    — Хороший подарочек! Мы просто с тобой свиньи, — сказал папа. Знаешь что, сходи в магазин и купи маме торт.

    Но по дороге в магазин, пробегая мимо нашего сквера, я увидал маму. Она сидела на скамейке под развесистой липой и разговаривала с какой-то старухой.

    Я сразу догадался, что мама никуда не уходила. Она просто обиделась на папу и на меня за свой день рождения и ушла.

    Я прибежал домой и закричал:

    — Папа, я видел маму! Она сидит в нашем сквере и разговаривает с незнакомой старухой.

    — А ты не ошибся? — сказал папа. — Живо тащи бритву, я буду бриться. Достань мой новый костюм и вычисти ботинки. Как бы она не ушла, волновался папа.

    — Конечно, — ответил я. — А ты сел бриться.

    — Что же, по-твоему, я должен идти небритым? — Папа махнул рукой. — Ничего ты не понимаешь.

    Я тоже взял и надел новую куртку, которую мама не разрешала мне еще носить.

    — Юрка! — закричал папа. — Ты не видел, на улице цветы не продают?

    — Не видел, — ответил я.

    — Удивительно, — сказал папа, — ты никогда ничего не замечаешь.

    Странно получается у папы: я нашел маму и я же ничего не замечаю.

    Наконец мы вышли. Папа зашагал так быстро, что мне пришлось бежать.

    Так мы шли до самого сквера. Но, когда папа увидел маму, он сразу замедлил шаг.

    — Ты знаешь, Юрка, — сказал папа, — я почему-то волнуюсь и чувствую себя виноватым.

    — А чего волноваться, — ответил я. — Попросим у мамы прощения, и все.

    — Как у тебя все просто. — Папа глубоко вздохнул, точно собирался поднять какую-то тяжесть, и сказал: — Ну, вперед!

    Мы вошли в сквер, шагая нога в ногу. Мы подошли к нашей маме.

    Она подняла глаза и сказала:

    — Ну вот, наконец-то.

    Старуха, которая сидела с мамой, посмотрела на нас, и мама добавила:

    — Это мои мужчины.

    Василь Быков «Катюша»

    Обстрел длился всю ночь — то ослабевая, вроде даже прекращаясь на несколько минут, то вдруг разгораясь с новою силой. Били преимущественно минометы. Их мины с пронзительным визгом разрезали воздух в самом зените неба, визжание набирало предельную силу и обрывалось резким оглушительным взрывом вдали. Били большей частью в тыл, по ближнему селу, именно туда в небе устремлялся визг мин, и там то и дело вспыхивали отблески разрывов. Тут же, на травянистом пригорке, где с вечера окопались автоматчики, было немного тише. Но это, наверно, потому, думал помкомвзвода Матюхин, что автоматчики заняли этот бугор, считай, в сумерки, и немцы их тут еще не обнаружили. Однако обнаружат, глаза у них зоркие, оптика тоже. До полуночи Матюхин ходил от одного автоматчика к другому — заставлял окапываться. Автоматчики, однако, не очень налегали на лопатки — набегались за день и теперь, наставив воротники шинелей, готовились кимарнуть. Но, кажется, уже отбегались. Наступление вроде выдыхалось, за вчерашний день взяли только до основания разбитое, сожженное село и на этом бугре засели. Начальство тоже перестало подгонять: в ночь к ним никто не наведался — ни из штаба, ни из политотдела, — за неделю наступления также, наверно, все вымотались. Но главное — умолкла артиллерия: или куда-нибудь перебросили, или кончились боеприпасы. Вчера постреляли недолго полковые минометы и смолкли. В осеннем поле и затянутом плотными облаками небе лишь визжали на все голоса, с треском ахая, немецкие мины, издали, от леска, стреляли их пулеметы. С участка соседнего батальона им иногда отвечали наши «максимы». Автоматчики больше молчали. Во-первых, было далековато, а во-вторых, берегли патроны, которых также осталось не бог знает сколько. У самых горячих — по одному диску на автомат. Помкомвзвода рассчитывал, что подвезут ночью, но не подвезли, наверно, отстали, заблудились или перепились тылы, так что теперь вся надежда оставалась на самих себя. И что будет завтра — одному богу известно. Вдруг попрет немец — что тогда делать? По-суворовски отбиваться штыком да прикладом? Но где тот штык у автоматчиков, да и приклад чересчур короткий.

    Превозмогая осеннюю стужу, под утро кимарнул в своей ямке-окопчике и помкомвзвода Матюхин. Не хотел, но вот не удержался. После того, как лейтенанта Климовского отвезли в тыл, он командовал взводом. Лейтенанту здорово не повезло в последнем бою: осколок немецкой мины хорошо-таки кромсанул его поперек живота; выпали кишки, неизвестно, спасут ли лейтенанта и в госпитале. Прошлым летом Матюхин тоже был ранен в живот, но не осколком — пулей. Также натерпелся боли и страха, но кое-как увернулся от кощавой. В общем, тогда ему повезло, потому что ранило рядом с дорогой, по которой шли пустые машины, его ввалили в кузов, и спустя час он уже был в санбате. А если вот так, с выпавшими кишками, тащить через поле, то и дело падая под разрывами... Бедняга лейтенант не прожил еще и двадцати лет.

    Именно потому Матюхину так беспокойно, все надо досмотреть самому, командовать взводом и бегать по вызовам к начальству, докладывать и оправдываться, выслушивать его похабную матерщину. И тем не менее усталость пересилила беспокойство и все заботы, старший сержант задремал под визг и разрывы мин. Хорошо, что рядом успел окопаться молодой энергичный автоматчик Козыра, которому помкомвзвода приказал наблюдать и слушать, спать — ни в каком случае, иначе — беда. Немцы тоже шустрят не только днем, но и ночью. За два года войны Матюхин насмотрелся всякого.

    Незаметно уснув, Матюхин увидел себя как будто дома, будто он задремал на завалинке от какой-то странной усталости, и будто соседская свинья своим холодным рылом тычет в его плечо — не намеревается ли ухватить зубами. От неприятного ощущения помкомвзвода проснулся и сразу почувствовал, что за плечо его в самом деле кто-то сильно трясет, наверное, будит.

    — Что такое?

    — Гляньте, товарищ помкомвзвода!

    В сером рассветном небе над окопчиком склонился узкоплечий силуэт Козыры. Автоматчик поглядывал, однако, не в сторону немцев, а в тыл, явно чем-то там заинтересованный. Привычно стряхнув с себя утренний сонный озноб, Матюхин привстал на коленях. На пригорке рядом темнел громоздкий силуэт автомобиля с косо наставленным верхом, возле которого молча суетились люди.

    — «Катюша»?

    Матюхин все понял и молча про себя выругался: это готовилась к залпу «Катюша». И откуда ее принесло сюда? К его автоматчикам?

    — От теперь зададут немчуре! От зададут! — по-детски радовался Козыра.

    Другие бойцы из ближних ямок-окопчиков, также, видать, заинтересованные неожиданным соседством, повылезали на поверхность. Все с интересом наблюдали, как возле автомобиля суетились артиллеристы, похоже, настраивая свой знаменитый залп. «Черт бы их взял, с их залпом!» — занервничал помкомвзвода, уже хорошо знавший цену этих залпов. Польза кто знает какая, за полем в лесу много не увидишь, а тревоги, гляди, наделают... Между тем над полем и лесом, что затемнел впереди, стало помалу светать. Прояснилось хмарное небо вверху, дул свежеватый осенний ветер, по всей видимости, собиралось на дождь. Помкомвзвода знал, что если поработают «Катюши», обязательно польет дождь. Наконец там, возле машины, суета как будто притихла, все словно замерли; несколько человек отбежало подальше, за машину, донеслись глуховатые слова артиллерийской команды. И вдруг в воздухе над головой резко взвизгнуло, загудело, хряпнуло, огненные хвосты с треском ударили за машиной в землю, через головы автоматчиков пырхнули и исчезли вдали ракеты. Клубы пыли и дыма, закрутившись в тугом белом вихре, окутали «Катюшу», часть ближних окопчиков, и стали расползаться по склону пригорка. Еще не притихнул гул в ушах, как там уже закомандовали — на этот раз звучно, не таясь, со злой военной решимостью. К машине кинулись люди, звякнул металл, некоторые вскочили на ее подножки, и та сквозь остаток еще не осевшей пыли поползла с пригорка вниз, в сторону села. В то же время впереди за полем и леском угрожающе грохнуло — череда раскатистого протяжного эха с минуту сотрясала пространство. В небо над лесом медленно поднимались клубы черного дыма.

    — О дает, о дает немчуре проклятой! — сиял молодым курносым лицом автоматчик Козыра. Другие так же, повылазив на поверхность или привстав в окопчиках, с восхищением наблюдали невиданное зрелище за полем. Один лишь помкомвзвода Матюхин, словно окаменев, стоял на коленях в неглубоком окопчике и, как только рокот за полем оборвался, закричал во всю силу:

    — В укрытие! В укрытие, вашу мать! Козыра, ты что...

    Он даже вскочил на ноги, чтобы выбраться из окопчика, но не успел. Слышно было, как где-то за лесом щелкнул одиночный взрыв или выстрел, и в небе разноголосо взвыло, затрещало... Почуяв опасность, автоматчики, будто горох со стола, сыпанули в свои окопчики. В небе взвыло, затряслось, загрохотало. Первый залп немецких шестиствольных минометов лег с перелетом, ближе к селу, другой — ближе к пригорку. А потом все вокруг перемешалось в сплошной пыльной мешанине разрывов. Одни из мин рвались ближе, другие дальше, впереди, сзади и между окопчиков. Весь пригорок превратился в огненно-дымный вулкан, который старательно толкли, копали, перелопачивали немецкие мины. Оглушенный, засыпанный землей, Матюхин корчился в своем окопчике, со страхом ожидая, когда... Когда же, когда? Но это когда все не наступало, а взрывы долбали, сотрясали землю, которая, казалось, вот-вот расколется на всю глубину, разрушаясь сама и увлекая за собой все остальное.

    Но вот как-то все постепенно затихло...

    Матюхин с опаской выглянул — прежде вперед, в поле — не идут ли? Нет, оттуда, кажется, еще не шли. Затем он посмотрел в сторону, на недавнюю цепочку своего взвода автоматчиков, и не увидел его. Весь пригорок зиял ямами-воронками между нагромождением глинистых глыб, комьев земли; песок и земля засыпали вокруг траву, будто ее никогда и не было здесь. Невдалеке распласталось длинное тело Козыры, который, судя по всему, не успел добежать до своего спасительного окопчика. Голова и верхняя часть его туловища были засыпаны землей, ноги также, лишь на каблуках не истоптанных еще ботинок блестели отполированные металлические косячки...

    — Ну вот, помогла, называется, — сказал Матюхин и не услышал своего голоса. Из правого уха по грязной щеке стекала струйка крови.

    Сборник статей и материалов посвященный деревне Любощь и местам ее окружающим

    МАЛЕНЬКИЕ РАССКАЗЫ 0 БОЛЬШОЙ ВОЙНЕ

    Отгремела давно мировая,
    не одна, даже две мировых.
    Но, учебники закрывая,
    не о мертвых скорблю, о живых.

    Верю, справится гений врачебный
    с раком, с язвой любой моровой.
    Но напишет ли кто-то учебник
    после третьей войны мировой?

    О войне написано много, очень много. Много написано и против войны. Но войны продолжаются. Может быть, потому, что они продолжаются в наших сердцах, в наших мыслях?

    В любую войну, так или иначе, всегда втянуты все. Особенно в мировые войны. Особенно в последнюю вторую мировую войну, больше всего написано именно о второй мировой войне. Многие дети этой войны еще живы. Она еще продолжается в них, в их глубинной памяти. Она продолжается во мне. Детям второй мировой я и посвящаю эти маленькие рассказы.

    Орловщина. Оккупация. Места, которые мы связываем с Орловско-Курской битвой. Большая деревня. Сейчас ее нет. Ее уничтожили не захватчики, уничтожили русские реформаторы 60-х - 80-х годов. Мне 5 лет. Наша хата - крайняя. Стоит на большой (так казалось в детстве) горе. Хата из двух половин, на одной животные, на другой - мы. Двери (сквозные) посредине хаты. Я возвращаюсь днем откуда-то из-под горы. Подхожу к избе с людской стороны. У входной двери стоит немец. Он поднимает винтовку. И целится в меня. Сейчас он выстрелит. Через секунду. И меня больше не будет. Я убегаю. За угол, и выхожу с противоположной стороны хаты. Немец уже стоит там и снова целится в меня. Если целится, значит выстрелит. Выхода у меня нет. Конец! Но выстрела нет. Я бегу под гору и забиваюсь под горой в глубокую темную яму, откуда брали глину. А перед глазами стоит целящийся в меня немец... Не помню, сколько я просидел в этой глиняной яме, не шелохнувшись. Нашел меня там уже затемно дедушка.

    Когда эта картина всплывает в моей памяти, всегда думаю - а сколько было детей, в которых целились тогда все ружья и орудия войны! И сколько курков было спущено! А сколько сейчас направлено орудий убийства именно в детей! В принципе - направлено в детство человечества, ибо человечество начинается с детства. Убить детство - убить человечество! Сколько детей убивают сейчас ежедневно? Есть ли такая статистика? Может быть, эту статистику знает ООН? Убивают чье-то детство, значит убивают и меня. Меня убивают ежедневно. Продолжают убивать детство во мне.

    Я иду по летнему лугу. Если бы вы знали, как красивы луга на Орловщине в пору травостоя. Какое многотравье, многоцветье, какие запахи, краски! Я иду по этому прекрасному лугу. Я - беспечный малыш. Детству свойственна беспечность, то есть свобода, неозабоченность. Детство всегда обращено своим вниманием прежде всего к красоте, к прекрасному вокруг себя. Это так естественно.

    Я иду, беспечный, по прекрасному лугу. И вот откуда-то, из какого-то небесного пространства появляется самолет. Сначала возникает звук этого самолета. Уже в самом этом звуке - враждебность. Я оборачиваюсь. Самолет летит низко-низко. Он приближается ко мне. Он надо мной. На всем пространстве неба и луга нас двое,- самолет и я. Самолету нужен я. Все мое существо понимает, зачем я нужен самолету. И это наполняет меня ужасом. Самолет такой большой, а я такой маленький, беспомощный. Я бегу к горе, в которой вырыто бомбоубежище. Оно мое спасение. Я бегу изо всех сил, но кажется, что остаюсь на месте, как это бывает во сне. А надо мной - самолет. Он накрывает меня. Он ревет. Кажется, что самолет над самой моей макушкой. Я бегу изо всех сверхсил. И больше ничего не помню. Просто я жив...

    Когда я смотрю телевизор и постоянно вижу, как современные самолеты бомбят разные прекрасные страны, то чувствую, что снова бегу по лугу, а надо мной самолеты (их много-много) со своим смертоносным грузом. И негде мне укрыться.

    Уже во время битвы на Орловско-Курской дуге всю деревню: стариков, женщин, детей погрузили на станции Комаричи в товарные вагоны вместе со всем нашим деревенским скарбом, даже с лошадьми и телегами, и повезли. Куда? Разве я знал тогда - куда? Это я теперь знаю-, нас везли на Украину работать в создаваемых там юнкерских хозяйствах. Вагоны шли, над вагонами время от времени с ревом носились самолеты, как когда-то надо мной, бегущим по лугу, но, помнится, ни разу не бомбили. Нас привезли на станцию в город Смоленск. Там нас должны были перегрузить.

    Мы расположились всем нашим деревенским табором прямо рядом со станцией. Было лето. Легли спать под телегами. Лошадей привязали к телегам. А ночью станцию начали бомбить. Заодно и наш табор. Бомбили наши русские самолеты-бомбардировщики. «Своя своих не познаша». Бомбили, как тогда показалось, долго и страшно. Это было самое страшное в моей жизни. Темная ночь. Внезапные столбы огня. Один за другим. Прямо рядом с тобой. Лошадь встает на дыбы, рвется. Рвется и стонет все вокруг. Рвется и стонет все во мне. Внутри одно разрывающее меня желание: вскочить и бежать без оглядки, бежать, бежать, бежать. Но бабушка легла на меня и придавила своим старческим, тоже беззащитным телом к земле. И от этого было еще страшней...

    Эта ночь раздавила меня. Утром, когда рассвело, видение было убийственное: все было разворочено. И среди этого развороченного хаоса бродили те, кто вчера еще были людьми. Половина деревни осталась навсегда на станции города Смоленска.

    Когда я думаю об Аде, я вспоминаю эту ночь и это утро. Ад не где-то там, далеко, он здесь, на Земле, он рядом с нами, он и в нас. Мы, люди, породили этот Ад земной...

    Мы - не только дети войны, мы - дети Ада.

    Потом нас, оставшихся в живых, привезли куда надо. А потом нас освободила наша наступающая армия. Точнее, мы сами освободились. Во время боя, очевидно, по сговору, мы под свистящими вокруг пулями и под взрывами снарядов перебегали, точнее, переезжали к нашим. Переносились на наших старомодных древних-предревних телегах. У нас (мы - это дедушка, бабушка и я) была двуколка, телега о двух колесах. И конь-красавец, блестяще-черный конь по кличке Воронок. Не знаю, с какой скоростью мы летели. И когда перелетали через какие-то железнодорожные пути, одно колесо нашей двуколки рассыпалось. Но Воронок не остановился. и не мог остановиться. Дедушка стегал нашего прекрасного Воронка не переставая... Одно колесо крутилось, а обломок другого бороздил, пахал землю. Когда мы остановились, уже освобожденные, Воронок был весь в мыле. Он стал белым-белым. Так люди седеют за одно мгновение или за одну ночь...

    Знаете ли вы, сколько на свете седых детей?

    Сын полка

    А потом было возвращение своим ходом всей оставшейся деревней в родные места. Незабываемые картины: по обе стороны дороги разбитая и брошенная военная техника, окопы, кое-где не убранные трупы, запах пороха и какой-то гари. Дребезжало пустое ведро, привязанное к задку телеги. И было очень пусто вокруг. И пусто в желудке.

    Проезжали через какие-то селения. Запомнился колодец на одной из улиц. Колодец с журавлем. Оградка вокруг колодца и надпись: «Заминировано!» Как прочитал дедушка.

    Иногда останавливались на отдых. Запомнилась стоянка в сосновом бору. Запомнилась своей красотой. От сосен исходило необыкновенное тепло. Какая-то любовь была разлита в сосновом бору и наполняла тело и душу... Много-много сосновых шишек на земле, и от них тоже исходило тепло. Они походили на маленьких живых ежат.

    И там же расположилась, очевидно, тоже на отдых какая-то танковая часть. И была там девушка, очень красивая, стройная, в форме. Я понравился ей. И она просила дедушку и бабушку, чтобы они отдали меня ей. Чтобы я стал сыном полка. Но меня не отдали. Жалею ли я сейчас, что меня не отдали в сыновья полка, не знаю. Знаю только, что в тот день я испытал свою первую любовь: к солнцу, к соснам, к шишкам, к этой неизвестной девушке...

    Уже после войны я несчетное число раз бегал со своими сверстниками на фильм «Сын полка» по повести Валентина Катаева. И каждый раз мы жили одной жизнью с Ваней Солнцевым, участвуя всем своим существом в той большой войне.

    А в техникуме я потом учился с настоящим бывшим сыном полка. И мы с ним очень долго дружили.

    Это очень короткий рассказ. Однажды мы остановились где-то прямо во чистом поле. И где-то посередине нашего каравана сидел на телеге мальчик Ванечка, Ванечка Щербаков. Он был младше меня, совсем маленький. И поэтому все называли его ласково Ванечка-Сопливый. И увидел Ванечка на обочине дороги что-то привлекательное, блестящее. И попросил, чтобы ему это подали. Это было яичко, но не простое, а... игрушечное. И дали его Ванечке. Обрадовался Ванечка игрушке неожиданной. И стал играть с ней. И раздался взрыв. И не стало Ванечки. Кончилось детство, едва начавшись.

    А потом мы ехали на нашей двуколке одни, все больше и больше отставая ото всех. Это получилось вот почему. Мы ехали всегда впереди нашего тележного каравана. Однажды проезжали лесом. И вышли из леса какие-то люди. Сказали, что они - партизаны. И забрали у нас Воронка. Но пожалели нас и взамен дали какую-то заморенную лошадку. Так мы оказались в хвосте каравана, а потом совсем отстали. Но до родных мест было уже недалеко. Вот и город Орел. Весь в развалинах, в руинах. Мост через реку Орлик был взорван. Его восстанавливали. А переезжали на другой берег по временному понтонному мосту. Переехали и мы. Поднялись на высокий берег. Дедушка остановил лошадку. Он увидел недалеко в стороне колодец, отвязал ведро и пошел к нему. А с восстанавливаемого моста начали кричать: «Заминировано!» Махали руками, и кричали, кричали. А дедушка шел, он был глухой. Слышали и видели это все, я и бабушка. Кричали с моста, кричала бабушка, дед шел к заминированному колодцу, а я оцепенел. Во мне уже гремел взрыв. И уже не было дедушки. Конец всему. И уже какое-то нескончаемое рыдание подымалось во мне, и готово было прорваться. А дедушка уже рядом с колодцем... Но, не доходя буквально одного шага до колодца, он остановился. Огляделся вокруг. Увидел кричащих и машущих с моста. Наверное, все понял и вернулся. Какая сила его остановила, не знаю. Я часто вспоминаю эту страшную ситуацию, и мне приходят на память строки из стихотворения Александра Блока:

    Пройди опасные года.
    Тебя подстерегают всюду.
    Но если выйдешь цел - тогда
    Ты, наконец, поверишь чуду.

    Иван Косой

    И вот мы - дома. Приехали днем. А вечером лошадка, которую дедушка, помнится, называл Серый, умерла. Про лошадь говорят - сдохла. Но Серый - умер. Довез нас и умер. Как хорошо исполнивший свой долг человек.

    А потом была голодная осень. И голодная зима. И еще более голодная весна. Весной посадили картошку. А осенью уже убирали с дедушкой этот спасительный урожай. До сих пор помню это великое чудо: выкапывание из земли прекрасного картофельного куста, корни которого густо облеплены картофелинами. Все картофелины - живые, напоминающие какие-то сказочные существа, с головой, туловищем, ручками и ножками. И все картофелины разные. Как люди. Я потом никогда нигде не встречал таких чудесных картофелин...

    Копаем мы с дедушкой картофель. И подходит к нам Иван Зайцев. Он на год старше меня, но в детстве разница в один год очень ощутима. Иван - заводила во всех наших ребяческих делах. Хата Зайцевых недалеко от нашей. У Ивана что-то в руках. Он показывает это дедушке и говорит: «Вот я нашел самолетик». Дедушка сразу понял, что это за игрушка: «Это не самолетик, Ванечка, это - мина». Не успел дедушка что-то сделать, как Иван, испугавшись, отвернулся от нас и бросил эту страшную игрушку на землю. И взметнулся столб огня. И, может быть, за секунду до взрыва дедушка сбил меня на землю и сам упал на меня, накрыл собою. А когда прогремел взрыв, Иван повернулся к нам. Лицо его было в крови. Мне показалось, что он весь в крови. Называли его потом в деревне - Иван Косой. Осколками мины у него был выбит глаз, один осколок пробил легкое, другой задел внутренние органы; и много было мелких ран на теле.

    Читаю журнал «Экология и жизнь» (№ 5, 2002 г.): «По оценкам экспертов, на всей планете в земле лежит более 100 миллионов противопехотных мин» (стр.64). А сколько мин взорвалось! И за каждой миной я вижу мальчишку, похожего на Ивана Косого. А те, кто начиняет минами землю, - детоненавистники, детоубийцы!

    Рассказ не последний

    И началась мирная жизнь. Но не была она мирной. Взрывались на минах коровы, подрывались трактора. Война продолжалась. Она продолжалась и в наших детских играх. Мы находили много боевых патронов. Любимым занятием было: разжечь костер, быстро побросать в костер патроны и быстро укрыться, залечь за бугорок. И с замиранием сердца слышать выстрелы и свист пуль. Как на войне. Много было оставлено везде линейного пороха. Мы заворачивали его в бумагу, скрепляли и поджигали один конец. Получалась маленькая ракета - змея, она непредсказуемыми путями летала по воздуху, шлепалась на землю, снова взлетала, а мы от нее уворачивались.

    А самодельные пистолеты! Примитивные, деревянные. Спусковой крючок - резинка, ударный боек-гвоздь. Один из таких пистолетов взорвался в руках моего дружка.

    Но самая большая трагедия случилась летом, перед тем, как Ваня Зайцев нашел мину. Мальчишки нашли в одном из больших логов склад со снарядами. Взрослым об этом не сказали. Кому-то пришла в голову идея свинтить со всех снарядов головки, ссыпать порох в одну кучу и поджечь. Дело было под вечер. Я поливал нижний огород, торопился, чтобы бежать играть к ребятам. И вдруг раздался мощный взрыв из того лога, где мальчишки возились со снарядами. Вся деревня бросилась туда... В живых из мальчишек никого не было, родные собирали своих по кусочкам, узнавая по каким-то приметам. Погиб в этом логу и мой двоюродный брат...

    Когда писал это, по радио прозвучало сообщение: ребята нашли боевую гранату, она взорвалась, два мальчика убито, восемь ранено. Война продолжается. Чего больше всего произвел человек на земле? Хлеба, картофеля, яблок, ботинок, шапок? Больше всего на земле оружия, самого разнообразного - от газовых пистолетов до все более новейших образцов оружия массового поражения. Еще в 60-е годы XX века была озвучена такая цифра: на земле накоплено столько оружия, что им можно поразить все живое на планете 10 раз. А сколько же сейчас?..

    Зайдите в детские магазины, чего там больше всего из игрушек? Оружия! Война продолжается! Любая война - это война против детства. Невольно вспоминаются два фильма великого американского режиссера Стенли Крамера: «Этот безумный, безумный, безумный мир» и «На последнем берегу».

    Но детство - всегда детство. Детству свойственна радость. Ребенку дарят радость, или он сам ее находит, придумывает, или радость сама находит ребенка. И в нашем военном детстве были, конечно, свои радости, маленькие и большие. Рассказом об одной такой радости я и закончу мою маленькую повесть...

    В первый год после возвращения с Украины мы сильно бедствовали. Просто нищенствовали. Ходили с бабушкой по окрестным деревням, ближним и дальним городам и просили милостыню. Много мы исходили. Много памятного осталось в сердце. Но одно запечатлелось особенно, запомнилось навсегда. После нескольких неудачных наших походов надумала бабушка идти просить милостыню в соседнюю Брянскую область. Там в одном из сел жила ее давняя хорошая подруга.

    Вышли рано утром. И к обеду пришли в то село. Встретила нас бабушкина подруга радушно. Накормила супом. Это была большая радость - поесть настоящего супа, о котором я что-то слышал, но вкуса не знал... Однако самая большая радость была впереди. После обеда меня и внучку бабушкиной подруги отправили во двор, играть в саду. Сад был большой. И много было в саду яблонь. Казалось, что все небо было заполнено яблоками. Поражала красота этих яблок, были они как волшебные, с разными оттенками румянца на боках. Девочка была моих годков, какая-то необыкновенно чистенькая, легкая, воздушная. От нее исходило какое-то тепло и доброта. Это было так ново после наших с бабушкой многомесячных унизительных скитаний в поисках куска хлеба.

    Не помню, что мы делали в этом райском саду, во что мы играли. Только очень хорошо помню чувство счастья. И хотелось, чтобы оно не кончалось... А когда мы уходили из этого гостеприимного дома, девочка набрала нам в котомку яблок, этих самых, райских яблок. Я нес эту котомку с яблоками как самую большую драгоценность и тайну.

    Дома я сложил яблоки в большой ящик из-под патронов. По несколько раз в день открывал волшебный ящик и любовался яблоками. И все видел перед собой эту девочку. Я так и не съел ни одного яблока, даже подумать не мог, что такие яблоки можно есть.

    В.А.Жилкин

    С.В.Кочевых, 2011

    Рассказы Сергея Алексеева о Великой Отечественной войне. Интересные, познавательные и необычные рассказы о поведении солдат, бойцов во время войны.

    ОГОРОДНИКИ

    Было это незадолго до Курской битвы. В стрелковую часть прибыло пополнение.

    Старшина обходил бойцов. Шагает вдоль строя. Рядом идёт ефрейтор. Держит карандаш и блокнот в руках.

    Глянул старшина на первого из бойцов:

    — Картошку сажать умеешь?

    — Картошку сажать умеешь?

    — Умею! — звонко сказал солдат.

    — Два шага вперёд.

    Вышел солдат из строя.

    — Пиши в огородники, — сказал старшина ефрейтору.

    — Картошку сажать умеешь?

    — Не пробовал.

    — Не приходилось, но если надо...

    — Хватит, — сказал старшина.

    Вышли вперёд бойцы. Оказался в строю умеющих и солдат Анатолий Скурко. Гадает солдат Скурко: куда это их, умеющих? «Картошку сажать — так по времени поздно. (Уже вовсю заиграло лето.) Если её копать, то по времени очень рано».

    Гадает солдат Скурко. И другие бойцы гадают:

    — Картошку сажать?

    — Морковку сеять?

    — Огурцы для штабной столовой?

    Посмотрел на солдат старшина.

    — Ну что же, — сказал старшина. — Отныне вам быть в минёрах, — и вручает солдатам мины.

    Приметил лихой старшина, что тот, кто умеет сажать картофель, быстрей и надёжнее ставит мины.

    Усмехнулся солдат Скурко. Не сдержали улыбок и другие солдаты.

    Приступили к делам огородники. Конечно, не сразу, не в тот же миг. Ставить мины не такое простое дело. Специальную тренировку прошли солдаты.

    На многие километры на север, на юг, на запад от Курска протянули минёры минные поля и заслоны. Только в первый день Курской битвы на этих полях и заслонах подорвалось более ста фашистских танков и самоходных орудий.

    Идут минёры.

    — Ну как, огородники?

    — Полный во всём порядок.

    НЕОБЫЧНАЯ ОПЕРАЦИЯ

    Поражался Мокапка Зяблов. Непонятное что- то творилось у них на станции. Жил мальчик с дедом и бабкой недалеко от города Суджи в небольшом рабочем посёлке при станции Локинской. Был сыном потомственного железнодорожника.

    Любил Мокапка часами крутиться около станции. Особенно в эти дни. Один за одним приходят сюда эшелоны. Подвозят военную технику. Знает Мокапка, что побили фашистов наши войска под Курском. Гонят врагов на запад. Хоть и мал, да с умом Мокапка, видит — приходят сюда эшелоны. Понимает: значит, здесь, в этих местах, намечается дальнейшее наступление.

    Идут эшелоны, пыхтят паровозы. Разгружают солдаты военный груз.

    Крутился Мокапка как-то рядом с путями. Видит: новый пришёл эшелон. Танки стоят на платформах. Много. Принялся мальчик танки считать. Присмотрелся — а они деревянные. Как же на них воевать?!

    Бросился мальчик к бабке.

    — Деревянные, — шепчет, — танки.

    — Неужто? — всплеснула руками бабка. Бросился к деду:

    — Деревянные, деда, танки. Поднял старый глаза на внука. Помчался мальчишка к станции. Смотрит: снова идёт эшелон. Остановился состав. Глянул Мокапка — пушки стоят на платформах. Много. Не меньше, чем было танков.

    Присмотрелся Мокапка — так ведь пушки тоже, никак, деревянные! Вместо стволов — кругляки торчат.

    Бросился мальчик к бабке.

    — Деревянные, — шепчет, — пушки.

    — Неужто?.. — всплеснула руками бабка. Бросился к деду:

    — Деревянные, деда, пушки.

    — Что-то новое, — молвил дед.

    Много непонятного творилось тогда на станции. Прибыли как-то ящики со снарядами. Горы выросли этих ящиков. Доволен Мокапка:

    — Здорово всыпят фашистам наши!

    И вдруг узнаёт: пустые на станции ящики. «Зачем же таких-то и целые горы?!» — гадает мальчик.

    А вот и совсем непонятное. Приходят сюда войска. Много. Колонна спешит за колонной. Идут открыто, приходят засветло.

    Лёгкий характер у мальчика. Сразу познакомился с солдатами. Дотемна всё крутился рядом. Утром снова бежит к солдатам. И тут узнаёт: покинули ночью эти места солдаты.

    Стоит Мокапка, опять гадает.

    Не знал Мокапка, что применили наши под Суджей военную хитрость.

    Ведут фашисты с самолётов разведку за советскими войсками. Видят: приходят на станцию эшелоны, привозят танки, привозят пушки.

    Замечают фашисты и горы ящиков со снарядами. Засекают, что движутся сюда войска. Много. За колонной идёт колонна. Видят фашисты, как подходят войска, а о том, что ночью незаметно отсюда они уходят, об этом враги не знают.

    Ясно фашистам: вот где готовится новое русское наступление! Здесь, под городом Суджей. Стянули под Суджу они войска, на других участках силы свои ослабили. Только стянули — и тут удар! Однако не под Суджей. В другом месте ударили наши. Вновь победили они фашистов. А вскоре и вовсе разбили их в Курской битве.

    Мы, русские, неагрессивный народ. Пока дело не касается нашей Родины. Здесь мы становимся беспощадными. Так было во все времена, во всех войнах, которые вела Россия. Предлагаем вам нашу версию семи русских героев главных войн и баталий русской истории.

    Александр Пересвет

    Герой Куликовской битвы. Монах Троице-Сергиевой обители Александр Пересвет был призван в русскую дружину самим Дмитрием Донским. Князь знал, что «Сей Пересвет, когда в миру был, славный богатырь был, великую силу и крепость имел». Получив благословение своего игумена Сергия Радонежского, инок отправился бить монголов со своим братом, тоже монахом, Андреем Ослябей, на Куликово поле.

    Перед битвой Пересвет всю ночь молился в келье отшельника. Господь распорядился так, что иноку пришлось открывать битву в личном поединке с татарским витязем Челубеем. Последний славился своей непобедимостью, как воин-поединщик. Уже на Куликовом поле, перед началом побоища, Челубей высокомерно вызывал на поединок лучших русских богатырей, но «никто не смел против него выйти, и каждый говорил соседу, чтобы тот вышел, и никто не шел».

    Тогда вызвался русский монах: «Этот человек ищет равного себе, я же хочу с ним встретиться». Пересвет не был облечен в боевые доспехи - вместо шлема и брони на нем была лишь схима с изображением креста.

    По христианскому обычаю инок простился с однополчанами своими и просил Андрея Осляблю и других воинов молиться за него. Пересвет сел на своего коня и, вооружившись копьем, устремился на татарина. Богатыри сшиблись с такой страшной силой, что копья переломились, а оба могучих воина упали со своих коней на землю мертвыми. Но смерь непобедимого татарского витязя придала дополнительных сил русским воинам, и Куликовское сражение было выиграно. А Пересвет был причислен к лику святых.

    Надежда Дурова

    Защиту Отечества принято связывать только с мужским родом. Однако в русской истории были и защитницы-женщины, которые сражались за Россию с не меньшей храбростью. Молодой девушкой в 1806 году Надежда сбежала из своего дворянского гнезда на войну с Наполеоном. Переодевшись в казачью форму и представившись Александром Дуровым, ей удалось поступить в уланский полк. Девушка участвовала в сражениях при Фридлане и в бою у Гейльзберга, а в бою с французами у города Гутштадт Дурова проявила фантастическую храбрость, и спала от смерти офицера Панина. За свой подвиг Надежда была награждена Георгиевским крестом.

    Правда, вместе с тем главная тайна Надежды была раскрыта, и вскоре про солдатку узнал сам император Александр I.

    Надежда Андреевна была доставлена в столицу Российской Империи. С мужественной женщиной Александр I пожелал встретиться лично. Встреча Дуровой с императором состоялась в декабре 1807 года. Император вручил Дуровой георгиевский крест, и все удивлялся храбрости и мужеству собеседницы. Александр I намеревался было отправить Надежду в родительский дом, но она отрезала – «Хочу быть воином!». Император был поражен, и оставил Надежду Дурову в русской армии, разрешив представляться фамилией – Александрова, в честь императора.

    Войну 1812 года Надежда Дурова начала в чине подпоручика Уланского полка. Дурова поучаствовала во многих сражениях той войны. Была Надежда под Смоленском, Миром, Дашковкой, была и на Бородинском поле. Во время Бородинской битва Дурова была на передовой, получила ранения, но осталась в строю.

    Александр Казарский

    Герой русско-турецкой войны 1828-1829 годов. Командир 18-пушечного брига «Меркурий». 14 мая 1829 года находившийся в дозоре у Босфора бриг под командованием Александра Казарского был настигнут двумя турецкими линейными кораблями: 100-пушечным «Селемие» под флагом командующего турецким флотом и 74-пушечным «Реал-Бей. Противопоставить им «Меркурий» мог лишь восемнадцать малокалиберных пушек. Превосходство неприятеля было более чем тридцатикратное! Видя, что уйти от турецких кораблей тихоходному бригу не удастся, командир «Меркурия» собрал офицеров на военный совет. Все единодушно высказались за бой. Криками «Ура!» встретили это решение и матросы. Перед крюйт-камерой Казарский положил заряженный пистолет. Последний оставшийся в живых член команды должен был взорвать судно во избежание захвата его неприятелем.

    Русский бриг в течение 3 часов сражался с настигшими его двумя огромными кораблями турецкого флота. Когда на горизонте появились русские корабли, Казарский разрядил лежавший у крюйт-камеры пистолет в воздух. Вскоре израненный, но не побежденный бриг входил в Севастопольскую бухту.

    Победа «Меркурия» была настолько фантастичной, что некоторые знатоки военно-морского искусства отказывались в это верить. Английский историк Ф. Джейн, узнав о происшедшем сражении, заявил во всеуслышание: «Совершенно невозможно допустить, чтобы такое маленькое судно, как «Меркурий», вывело из строя два линейных корабля».

    Петр Кошка

    Герой Севастопольской обороны 1854-1855 годов. Бои за город не прекращались ни днем, ни ночью. По ночам сотни добровольцев устраивали вылазки в траншеи противника, приводя «языков», добывая ценную информацию, отбивая у врага оружие и продовольствие. Матрос Кошка стал самым известным «ночным охотником» Севастополя. Он участвовал в 18 ночных атаках и практически каждую ночь совершат одиночные вылазки в стан врага. Во время одного из ночных походов он привел трех пленных французских офицеров, которых, вооруженный одним ножом (другого оружия Кошка с собой на ночную охоту не брал), увел прямо от походного костра. Сколько «языков» привел Кошка за всю компанию, никто не удосужился посчитать. Украинская хозяйственность не позволяла Петру Марковичу возвращаться назад с пустыми руками. Он приносил с собой нарезные английские штуцеры, которые стреляли дальше и точнее гладкоствольных русских ружей, инструмент, провиант, а однажды приволок на батарею вареную, еще горячую говяжью ногу. Ногу эту Кошка вытащил прямо из вражеского котла. Случилось это так:

    французы варили суп и не заметили, как Кошка вплотную подобрался к ним. Врагов было слишком много, чтоб нападать на них с тесаком, но баламут не удержался, чтоб не понасмехаться над противником. Он вскочил и заорал «Ура!!! В атаку!!!».

    Французы разбежались, а Петр забрал из котла мясо, перевернул сам котел на огонь и скрылся в клубах пара. Хорошо известен случай, как Кошка спас от поругания тело своего товарища, сапера Степана Трофимова. Французы, глумясь, выставили его полуобнаженный труп на бруствер окопа и охраняли днем и ночью. Отбить тело товарища не представлялось возможным, но только не для Петра Кошки. Незаметно подкравшись к убитому, он взвалил тело себе на спину и на глазах изумленных англичан побежал обратно. Враг открыл по дерзкому матросу ураганный огонь, но Кошка благополучно добрался до своих траншей. Несколько неприятельских пуль попало в тело, которое он нес. За этот подвиг контр-адмирал Панфилов представил матроса второй статьи к повышению в звании и к ордену святого Георгия.

    Аввакум Николаевич Волков

    В русско-японскую войну Аввакум Николаевич Волков стал полным георгиевским кавалером. Первый Георгиевский крест 4-й степени он получил за храбрость в начале войны. Спустя всего несколько недель, когда понадобилось узнать расположение японских войск, трубач-горнист Волков вызвался добровольцем пойти в разведку. Переодевшись в китайскую одежду, молодой солдат разведал расположение двух крупных отрядов противника. Но в скоро наткнулся на японский разъезд из 20 драгун во главе с офицером. Японцы догадались, кто этот необычный молоденький китаец. Выхватив из-за пазухи револьвер, разведчик выстрелами в упор убил трех драгун. И пока остальные пытались взять его живым, Волков вскочил на лошадь одного из убитых. Продолжительная погоня, попытки обхода и стрельба не принесли успеха. Волков оторвался от преследователей и благополучно возвратился в свой полк. За этот подвиг Аввакум Волков был награжден Георгиевским крестом 3-й степени.

    В одном из боев раненый Аввакум попадает к японцам в плен. После недолгого разбирательства его приговорили к расстрелу. Однако той же ночью солдату удалось бежать.

    После десяти дней изнурительных скитаний в глухой тайге, Волков вернулся в полк, и получил Георгиевский крест 2-й степени. Но война продолжалась. И перед под Мукденом сражением Волков вновь вызвался добровольцем в разведку. На этот раз опытный разведчик, выполнив задание, снял охрану у неприятельского порохового погреба и взорвал его. За новый подвиг он получил Георгиевский крест 1-й степени и стал полным Георгиевским кавалером.

    Козьма Крючков

    В годы Первой мировой войны имя Козьмы Крючкова было известно всей России. Бравый донской казак красовался на плакатах и листовках, папиросных пачках и почтовых открытках. Крючков был первым награжденным георгиевским крестом, получив крест 4-й степени за уничтожение в бою одиннадцати немцев. Полк, в котором служил Козьма Крючков, был расквартирован в Польше, в городке Кальвария. Получив приказ от начальства, Крючков и трое его товарищей отправились в сторожевой дозор, и внезапно столкнулись с разъездом немецких улан численностью 27 человек. Несмотря на неравенство сил, донцы и не думали сдаваться. Козьма Крючков сорвал с плеча винтовку, но второпях слишком резко передернул затвор, и патрон заклинило. В тот же миг сблизившийся с ним германец рубанул казака саблей по пальцам, и винтовка полетела наземь.

    Казак выхватил шашку и вступил в бой с окружившими его 11 врагами. Через минуту боя Козьма был уже весь в крови, при этом его собственные удары по большей части оказывались смертельными для врагов.

    Когда рука казака «рубить устала», Крючков схватил пику одного из улан и немецкой сталью проткнул поодиночке последних из нападавших. К тому времени его товарищи справились с остальными германцами. На земле лежали 22 трупа, еще двое немцев были ранены и попали в плен, а трое бежали. На теле Козьмы Крючкова позже насчитали 16 ран.

    Яков Павлов

    Герой Сталинградской битвы. Вечером 27 сентября 1942 года Яков Павлов получил боевое задание командира роты лейтенанта Наумова разведать обстановку в 4-этажном здании в центре города, которое имело важное тактическое положение. Этот дом вошёл в историю Сталинградской битвы как «Дом Павлова».

    С тремя бойцами ему удалось выбить немцев из здания и полностью захватить его.

    Вскоре группа получила подкрепление, боепитание и телефонную линию. Фашисты непрерывно атаковали здание, пытались разбить его артиллерией и авиабомбами. Умело маневрируя силами небольшого «гарнизона», Павлов избегал больших потерь и в течение 58 дней и ночей оборонял дом, не позволяя врагу пробиться к Волге.